Аннотация
Инсмут, маленький рыбацкий городок неподалеку от Аркхэма, уже много лет имеет дурную славу. В округе ходят жуткие истории о его угрюмых и уродливых жителях, от которых лучше держаться подальше. Немногое связывает город с окружающим миром: туда ходит лишь один полуразвалившийся автобус с вызывающим отвращение водителем, и горе тому, кто решится в него сесть.
I
Зимой 1927/28 года агенты федерального правительства произвели секретное расследование в старинном портовом городке Инсмут, штат Массачусетс. Общественность впервые узнала об этом в феврале, когда прокатилась большая волна облав и арестов, после которой сожгли и взорвали – с известными, конечно, предосторожностями – огромное количество ветхих, изъеденных червями и, как все полагали, давно покинутых зданий близ опустевшего порта. Нелюбопытные души сочли все это одним из главных сражений в судорожной войне с бутлегерством.
Но люди, жадные до сенсаций, не переставали дивиться невероятному обилию арестов, колоссальному числу полицейских и военнослужащих, брошенных на это дело, и засекреченности данных о местонахождении узников. Причем отсутствовали не только сообщения о судебных разбирательствах или хотя бы о конкретных обвинениях, но и какая‑либо информация о пребывании задержанных в обычных тюрьмах. Строились смутные догадки насчет инфекционных бараков и концентрационных лагерей, а позже – о рассредоточении арестантов по военно‑морским и армейским тюрьмам, но ничего определенного никто сказать не мог. Инсмут тогда почти обезлюдел и только теперь начинает подавать признаки медленного возвращения к жизни.
Недовольство либеральных организаций власти нейтрализовали долгими конфиденциальными собеседованиями, а их представителей допустили в некоторые лагеря и тюрьмы. В результате эти организации стали на удивление пассивны и сдержанны. Газетчики проявили большую настойчивость, но и они в конце концов поддались на уговоры властей. Только одна газета – но уж таковы бульварные газеты с их неуемным азартом – разродилась сообщением о некоей подводной лодке, выпустившей торпеды в морскую пучину за Чертовым рифом. Но эта сенсация, основанная на слухах из портовых притонов, выглядела слишком уж притянутой за уши, тем более что упомянутый риф расположен в добрых полутора милях от собственно Инсмута.
Даже в соседних городках люди, обсуждая эти события, старались поменьше сообщать о них внешнему миру. Пересуды о вымирающем и почти заброшенном Инсмуте велись уже чуть ли не столетие, и сейчас, в сущности, не произошло ничего нового, более дикого и отвратительного, нежели то, о чем говорилось в прошлые годы. У местных жителей было много причин хранить молчание, так что властям не пришлось особо давить на них, призывая к сдержанности. К тому же они мало что знали на самом деле; из‑за обширных, пустынных и безлюдных низин, затопляемых во время прилива, добрососедских отношений с жителями Инсмута у них никогда не водилось.
Но я в конце концов решил прервать заговор молчания, связанный с этими событиями. Результаты, я уверен, не принесут большого вреда – разве что шок отвращения, когда общественность узнает, что именно было обнаружено в Инсмуте потрясенными участниками тех полицейских операций. В то же время вскрытые факты могут иметь очень разные объяснения. Мне и самому известна только часть этой истории, но у меня достаточно причин не влезать в расследование еще глубже. Моя связь с этим делом и так оказалась более чем тесной, и полученные тогда впечатления еще отразятся – причем самым радикальным образом – на моем будущем.
Собственно, это не кто иной, как я, охваченный безумным ужасом, бежал из Инсмута в ранние утренние часы шестнадцатого июля 1927 года, и это именно мой панический призыв к властям произвести расследование дал толчок последующим событиям. Я не хотел прерывать молчание, пока дело было свежо в памяти его непосредственных участников; но теперь, когда к этой старой истории уже утрачен интерес любознательной публики, во мне растет желание поведать об ужасающих часах, что я провел в том издавна пользующемся дурной славой морском порту, в логове гибельных и богопротивных пороков. Надеюсь, этот рассказ поможет мне самому поверить в то, что я еще в своем уме и что я не оказался всего‑навсего жертвой кошмарных галлюцинаций. Это также поможет мне собраться с духом перед ужасным шагом, который мне вскорости предстоит совершить. О существовании Инсмута я узнал за день до того, как увидел его в первый и – на данный момент – последний раз. Решив отметить предстоящее совершеннолетие путешествием по Новой Англии – полюбоваться природой, стариной и заодно выяснить кое‑что по части собственной генеалогии, – я планировал добраться из старинного Ньюберипорта до Аркхема, откуда происходил род моей матери. Не имея машины, я путешествовал поездом либо автобусом, стараясь по возможности экономить на дорожных расходах. В Ньюберипорте мне сказали, что до Аркхема идет поезд; и вот, стоя возле станционной кассы и выражая сомнения относительно дороговизны билета, я впервые узнал кое‑что об Инсмуте. Кассир – сметливый и бойкий крепыш, чья речь выдавала в нем человека не местного, – отнесся сочувственно к моим попыткам сэкономить и предложил вариант, какой никто из других моих советчиков не предлагал.
– Есть тут один дряхлый автобус, – сказал он, впрочем, несколько неуверенно. – Он, правда, делает крюк, заезжая в Инсмут – вы, может, слышали о нем, – так что людям это не нравится. Водит его инсмутский малый по имени Джо Сарджент, и пассажиров у него всегда негусто – что здесь, что в Аркхеме. Удивляюсь, как вообще люди решаются ездить на этаком тарантасе. Однако проезд стоит недорого, хоть я никогда не видал, чтобы кто‑то, кроме инсмутских жителей, им пользовался. Он отходит с площади – остановка напротив аптеки Хаммонда – дважды в день: в десять утра и семь вечера, если только ничего не изменилось в последнее время. Впрочем, я бы на вашем месте не рискнул садиться в эту жуткую развалюху.
Это было первое, что я узнал о помраченном Инсмуте. Подобная справка о городе, не обозначенном на обычных картах и не упоминаемом в современных путеводителях, как и отдельные намеки в рассказе кассира возбудили мое любопытство. Город, способный внушить соседям такую неприязнь, подумал я, на самом деле может оказаться гораздо более примечательным и вполне достойным внимания туриста. Если он расположен по пути в Аркхем, я должен его посетить. И я попросил кассира рассказать мне об Инсмуте что‑нибудь еще. Он согласился, хотя при упоминании этого города в его голосе сами собой проскальзывали пренебрежительные нотки.
– Инсмут? Ну, это захолустный такой городишко в устье Мануксета. Было время, когда он что‑то собой представлял – до войны тысяча восемьсот двенадцатого там был порт, – но за последнюю сотню лет он превратился в труху, разваливается на глазах. Теперь туда и поезда не ходят – «Бостон‑Мэн» и прежде проходил стороной, а несколько лет назад закрыли и ветку из Ровлея.
Там, я думаю, пустых домов больше, чем людей, да и занятий никаких нет, разве что рыбу ловят да омаров. Торгуют в большинстве здесь, еще в Аркхеме да Ипсвиче. Когда‑то у них было несколько мельниц, но ничего не осталось, кроме одного золотоплавильного заводика, да и тот нынче на ладан дышит. А в свое время завод, скажу я вам, без дела не стоял, и старик Марш, его владелец, будет побогаче Креза. Странный тип, однако, хоть и слывет крупной шишкой среди своих. Но у него не то кожная болезнь, не то уродство какое, появившееся недавно, так что на глаза людям не показывается. Он внук капитана Оубеда Марша, основателя дела. Его мать вроде была иностранкой – говорили, откуда‑то с островов южных морей, – так что большой был скандал, когда он пятнадцать лет назад женился на девушке из Ипсвича. Здесь это не приветствуют – и горожане, и люди из окрестностей стараются скрыть инсмутскую кровь, если та течет в их жилах. Но дети и внуки Марша выглядели совсем нормально, насколько я могу судить. Мне их как‑то показывали, однако потом старшие из детей здесь уже не появлялись. А вот старика того и вообще никогда не видел.
Спросите, почему все так пренебрегают Инсмутом? Ну, молодой человек, вы не ошибетесь, если поверите тому, о чем говорят здесь повсюду. Дыма без огня не бывает – уж если народ поговаривает, это неспроста. Люди болтают об Инсмуте – шепотом по большей части – уже чуть не сто лет, вот я и думаю, все потому, что инсмутцы отвратительнее кого бы то ни было в этих местах. Некоторые сплетни рассмешили бы вас – насчет, например, старого капитана Марша: вроде он заключил сделку с дьяволом и поставлял из ада чертенят, чтобы жили в Инсмуте, или о чем‑то вроде сатанинского культа и жутких жертвоприношениях в одном местечке близ пристаней – это будто бы происходило году в тысяча восемьсот сорок пятом или около того; но я прибыл сюда из Пэнтона, штат Вермонт, и такого рода россказням веры не даю.
Вы, может, еще услышите, что тут со стародавних времен болтают о черном рифе у побережья – они называют его Чертовым рифом. Большую часть времени он торчит над водой, а в прилив если и скрывается, то самую малость, но все же островом его не назовешь. Говорят, что там, на этом рифе, показывается иногда целый легион чертей, расползающихся повсюду и снующих туда‑сюда через какие‑то дыры вроде пещер возле верхушки. Эта зазубренная штуковина торчит в миле с лишним от берега, и моряки обычно делают большой крюк, чтобы его обогнуть.
Я говорю о моряках, которые родом не из Инсмута. Они крепко невзлюбили старого капитана Марша за то, что он будто бы иногда высаживался на рифе по ночам, во время отлива. Может, оно и верно – место это уединенное, так что он мог выискивать там старый пиратский клад, а то и нашел его; но ходили еще слухи, что он якшается там с демонами. Слухи слухами, однако я полагаю, что риф обрел дурную славу именно из‑за старого капитана.
Но это было еще до большой эпидемии тысяча восемьсот сорок шестого года, когда в Инсмуте перемерла половина народу. Они так и не выяснили, откуда взялась зараза – скорее всего, ее занесли на кораблях из Китая или иных дальних мест. Можно представить, что там творилось, – бунты, беспорядки и всякие ужасы, но, насколько я знаю, города никто не покидал, зато сам город остался в страшном виде, да и живет там теперь не больше трех‑четырех сотен человек.
Но главное, люди по всей округе испытывают к ним что‑то типа расовой ненависти – и я их не осуждаю. Я и сам терпеть не могу этот инсмутский народец и не имею ни малейшего желания посетить их городишко. Полагаю, вам известно – хотя, по говору судя, вы с Запада, – что много кораблей из Новой Англии ходило в подозрительные порты Африки, Азии, южных морей и черт знает куда еще, а возвращаясь, они привозили всякого рода сомнительных пассажиров. Может, вы слышали насчет человека из Салема, вернувшегося домой с женой‑китаянкой, а в районе Кейп‑Кода, говорят, до сих пор живут выходцы с островов Фиджи.
Вот и с этими инсмутцами дело нечисто, можете мне поверить. Место всегда было плохое, отрезанное болотами, заливами и устьем реки, так какая у нас может быть уверенность насчет всех их ходов‑выходов и разных там делишек? Но все знают, что старый капитан Марш годах в двадцатых или тридцатых – прошлого века, разумеется, – когда все три его судна еще были на плаву, как‑то привез невесть откуда мерзкого вида дикарей. Да уж, есть в этих инсмутцах какая‑то дурная примесь, – не знаю, чем и объяснить, но это сразу чувствуется. Если вы сядете в автобус Джо Сарджента, то по одному виду водителя многое поймете о тамошней публике. У большинства из них необычно сплюснутые головы с плоскими носами и выпученными глазами, которых они никогда вроде и не закрывают, да и про кожу их не скажешь, что она больно чиста. Грубая и будто запаршивевшая, а шеи какие‑то сморщенные и все в складках. Плешивых много, даже среди молодежи. Кто постарше выглядят и того хуже, а настоящих стариков из Инсмута я не видал вовсе. Небось, мрут как мухи, глядя в стакан. Животные тоже их ненавидят: с лошадьми у них вечно были проблемы, покуда не появились автомобили.
Никто вокруг – возьмите хоть Аркхем, хоть Ипсвич – не хочет иметь с ними дел, а они сами держатся нелюдимо – и когда сюда, в город, приходят, и когда кто‑нибудь пытается ловить рыбу у их берега. Вообще, странно, рыбы там всегда навалом, хотя ни у нас, ни в других местах поблизости ее не видать, – но только попробуйте порыбачить там и сами увидите, как эти людишки погонят вас оттуда. Прежде они добирались сюда поездом, а как ветку до станции Ровлей закрыли, стали ездить на этом автобусе.
Да, кстати, у них, в Инсмуте, есть отель – называется «Гилмэн‑хаус», – но я бы не посоветовал там останавливаться. Лучше заночевать здесь, а уж завтра утречком десятичасовым автобусом и поехать; тогда вечерним восьмичасовым сможете двинуть оттуда дальше до Аркхема. Не то было дело пару лет назад: отправился туда инспектор по фабричным делам, ну и остановился в «Гилмэн‑хаусе», а потом как только не клял эту дыру. Будто бы их понабилось туда великое множество, так что в его комнату со всех сторон доносились голоса – хотя большинство номеров пустовало – и он всю ночь трясся от страха. Какие‑то непонятные разговоры, будто на чужих языках, но больше всего его напугал один голос, который раздавался время от времени. Он звучал так ненатурально – будто мокрый какой‑то, – так что этот несчастный инспектор побоялся даже раздеться, так и улегся в чем был. Но и не спал совсем, только знай дожидался, когда первый утренний свет забрезжит. А разговоры эти велись у них чуть не всю ночь.
Инспектор этот – Кэзи его звали – много чего порассказал: мол, эти инсмутцы следили за ним, вроде как стражу приставили. А заводик Марша нашел он в странном месте – на старой мельнице, у нижних плотин Мануксета. Ну что он рассказывал, то я и раньше слыхал. В бухгалтерии там неразбериха, учет сделок толком не ведется. И концов не найти, откуда эти Марши берут золото для очистки и переплавки. Больших закупок они вроде никогда не делали, но в былые годы вывозили чертову уйму готовых слитков. Доходили слухи о странных, нездешнего вида драгоценностях, их иногда тайком продавали моряки и фабричные, да и на женщинах из семьи Маршей их пару‑тройку раз видели. Люди допускают, что старый капитан Оубед обменял это в каком‑нибудь языческом порту, тем более что он в те времена мешками заказывал стеклянные бусы и безделки, какими мореходы запасались для туземной торговли. А некоторые до сих пор считают, что он нашел возле Чертова рифа пиратский клад. Но вот странная штука. Старый капитан уже лет шестьдесят тому как помер, а после Гражданской войны у них там и приличных морских судов не осталось, но Марши по‑прежнему знай себе закупают этот обменный туземный товар – всякие стеклянные и каучуковые безделки. Может, инсмутская шваль берет их для себя? Сами‑то они не шибко далеко ушли от каннибалов южных морей и дикарей Гвинеи.
Бедствие сорок шестого забрало, надо думать, из тех мест лучшую кровь. Как ни крути, а выглядят они жутко, что Марши, что другие тамошние богачи. Я говорил, там в городе осталось теперь не больше четырех сотен людей, и домов полно пустых. На Юге таких называют «белым отребьем», – беззаконные и грешные, вечно со своими темными делишками. Они добывают уйму рыбы и омаров и грузовиками вывозят все это на продажу. Подозрительно все же, как это так выходит, что рыба кишмя кишит только у них, а больше нигде.
Никто за ними уследить не может – ни школьные инспекторы, ни те, что уже черт знает сколько времени проводят перепись населения. Можно пари держать, что любопытным туристам тоже не слишком рады в Инсмуте. Я слыхал, там без следа пропали несколько заезжих бизнесменов и чиновников, а один будто бы сошел с ума и теперь, бедняга, лечится в Денверсе. Да уж, эти могут нагнать страху на кого угодно.
Вот потому я и не советую ехать в Инсмут с ночевкой. Сам‑то я никогда там не бывал и не горю желанием побывать, но, думаю, дневная поездка вреда не причинит – хотя здешние люди и будут отговаривать вас от этого. Если же вы любитель всякого древнего старья, так для вас Инсмут – как раз то, что надо.
После того разговора с кассиром я потратил часть вечера на посещение Ньюберипортской публичной библиотеки, чтобы пополнить сведения об Инсмуте. Когда я пытался расспрашивать местных жителей в магазинах и закусочных, в гараже и пожарном депо, они реагировали еще менее дружелюбно, чем предупреждал меня билетный кассир; и я решил не тратить зря времени на попытки их разговорить. Все они были полны мрачных подозрений, будто только и делали, что ждали от жителей Инсмута какой‑нибудь пакости, хотя у большинства и дел‑то с ними никаких не велось. В приюте Христианской ассоциации молодежи,[1] где я остановился, служащий, узнав о моем намерении съездить в Инсмут, ужаснулся тому, что я решился посетить столь гиблое место. Оно и понятно, Инсмут в его глазах был ярким примером массовой деградации граждан.
Справочник по истории округа Эссекс, найденный мною на полках библиотеки, сообщал о городе немного: основан он был в 1643 году, в колониальную эпоху там процветало судостроение, а в начале девятнадцатого века – мореходство; позднее он был известен как незначительный промышленный центр, использующий энергию реки Мануксет. Эпидемия и мятежи 1846 года были упомянуты вскользь, ибо они плохо вписывались в славную историю этого округа.
Зато немногие записи, свидетельствовавшие об упадке города, не подлежали сомнению. После Гражданской войны вся индустриальная жизнь сосредоточилась в руках «Марш рефайнинг компани», а торговля золотыми слитками составляла единственный местный источник дохода помимо исконного занятия рыболовством, которое становилось все менее прибыльным, поскольку крупные корпорации навязывали конкуренцию и цена товара падала, при том что рыбные промыслы близ Инсмута никогда не оскудевали. Иностранцы редко там приживались, доказательством чему мог служить осторожный намек на историю с изгнанием попытавшихся было осесть в тех местах поляков и португальцев.
Более всего заинтересовали меня упоминания о необычных драгоценностях, которые так или иначе ассоциировались с Инсмутом. Это, похоже, были далеко не заурядные изделия, ибо некоторые из них хранились в Мискатоникском университете Аркхема и выставочном зале Исторического общества Ньюберипорта. Описания этих вещей, весьма прозаичные и фрагментарные, в то же время содержали намек на нечто таинственное. Я был заинтригован и, несмотря на поздний час, решил, если удастся, посмотреть на местную достопримечательность – нечто вроде крупной тиары необычной формы.
Библиотекарь написал записку, рекомендующую меня хранительнице музея Исторического общества мисс Анне Тилтон, живущей поблизости, и почтенная леди любезно открыла ради меня выставочный зал, благо время было еще не такое уж позднее. Коллекция, воистину незаурядная, все же не привлекла моего внимания, ибо им полностью завладел сияющий в электрическом свете причудливый предмет в угловой витрине.
Я не великий знаток и поклонник красоты, но странное, фантастическое великолепие неведомого шедевра, покоящегося на бархатной пурпурной подушке, заставило меня буквально задохнуться от изумления. Я и теперь едва ли смогу описать это подобие тиары – во всяком случае, так она именовалась в надписи на стенде. Высокая впереди, очень большая и странно изогнутая по бокам, она как будто предназначалась для головы ненормальных эллипсоидных очертаний. Изготовлена она была из золота, но необычный светлый оттенок намекал на сплав с каким‑то равно прекрасным и наверняка очень редким металлом. Изделие казалось почти совершенным, достойным того, чтобы потратить часы на изучение головоломных, ни на что не похожих узоров на рельефной поверхности предмета – геометрических форм, замысловато перетекающих в явно морские мотивы, ибо исполнено это было с поразительным мастерством.
Чем дольше я смотрел, тем более зачаровывала меня эта вещь, в которой присутствовало нечто интригующее, едва ли поддающееся объяснению. Поначалу я решил, что все дело было в подчеркнуто «нездешней» красоте изделия. Обычно при взгляде на произведение искусства ему можно дать хоть какое‑то определение, разглядеть национальные мотивы или оценить модернистские отклонения от традиции. Но с этой тиарой все обстояло иначе. В техническом и художественном плане она была выполнена безукоризненно, но при этом не имела никакой связи с Востоком или Западом, с архаикой или модерном, – во всяком случае, мне не приходилось сталкиваться ни с чем подобным. Невольно возникала мысль, что она сработана на другой планете.
Вскоре я обнаружил, что неясная тревога, вызываемая во мне этой вещью, имела второй и, возможно, не менее сильный источник в изобразительной и математической многозначности странных орнаментов. Все эти узоры намекали на некие тайны и невообразимые бездны времени и пространства, а повторяющиеся морские элементы рельефов казались почти зловещими. Среди них были рельефные изображения существ отвратительного и пугающего вида – помесь рыб и земноводных, – которые пробуждали какие‑то тревожные псевдовоспоминания, вызывая образы из глубины самой клетки, из недр биологической ткани, несущей в себе древнюю наследственную память. Мне даже стало казаться, что каждый изгиб в очертаниях этих богомерзких тварей преисполнен первичной квинтэссенции неведомого и необъяснимого зла.
Резким контрастом к внешнему виду тиары явилась краткая и прозаичная история, поведанная мне мисс Тилтон. Эту вещь в 1873 году за смехотворно низкую цену оставил под залог в лавке на Стейт‑стрит какой‑то пьянчужка из Инсмута, вскоре убитый в уличной потасовке. Историческое общество приобрело предмет непосредственно у ростовщика и сразу нашло ей почетное место в музейной витрине. Сопроводительная надпись допускала вероятность вест‑индского или индокитайского происхождения экспоната, хотя четкого мнения на сей счет у специалистов не было.
Мисс Тилтон приводила всевозможные гипотезы по поводу того, где эту тиару создали и как она могла попасть в Новую Англию, не исключая даже версии, что вещь являлась частью легендарных пиратских сокровищ, якобы найденных капитаном Оубедом Маршем. Эта точка зрения определенно подкреплялась настойчивыми предложениями за высокую цену перекупить тиару, начавшими поступать от клана Маршей вскоре после того, как они узнали о ее приобретении Историческим обществом. Общество, однако, решило экспонат ни в коем случае не продавать. Когда любезная леди провожала меня к выходу, она ясно дала понять, что пиратская версия, говорящая об удачливости Марша, популярна и среди просвещенных людей города. К помраченному Инсмуту – которого мисс Тилтон никогда, кстати, не видела – она испытывала отвращение как к чему‑то стоящему на слишком низком культурном уровне и между прочим заметила, что слухи о тамошнем поклонении дьяволу отчасти подтверждаются рассказами о необычном религиозном культе, который возобладал там над всеми ортодоксальными верованиями.
Секта «Тайный орден Дагона»,[2] как сообщила мисс Тилтон, несомненно, весьма примитивна – эдакое квазиязычество, импортированное с Востока лет сто назад, в те самые времена, когда инсмутские рыбные промыслы вдруг временно обеднели. Росту ее популярности среди местных очень способствовало внезапное восстановление уже совсем было захиревшего рыболовства, так что вскоре секта стала доминировать в городе, всецело вытеснив франкмасонов и завладев их штаб‑квартирой в старом Мейсон‑Холле на Нью‑Чёрч‑Грин.
Все это для набожной мисс Тилтон являлось достаточно веской причиной, чтобы заочно презирать старый, запустелый и разлагающийся город. А к моим архитектурным и историческим ожиданиям теперь добавился интерес антропологического характера, так что я не сомкнул глаз в комнатке молодежного приюта, с нетерпением дожидаясь утра.
II
Незадолго до десяти утра я с небольшим саквояжем стоял на старой торговой площади, прямо перед аптекой Хаммонда, в ожидании инсмутского автобуса. Когда подошло время его прибытия, я заметил общее стремление праздношатающихся горожан перейти на другую сторону улицы. Видно, билетный кассир не сильно преувеличивал, говоря о нелюбви местных жителей к Инсмуту и его обитателям. Через несколько минут в конце Стейт‑стрит появился маленький автобус – дряхлый, непрезентабельный и серый от дорожной пыли – и, сделав круг по площади, с большим шумом притормозил у остановки. Я сразу же почувствовал, что это именно он и есть, убедившись в этом чуть погодя, когда заметил на переднем стекле табличку с полустершейся надписью: «Аркхем – Инсмут – Ньюб’порт».
Прибыло только трое пассажиров – хмурые, с мрачными лицами, неопрятные мужчины неопределенного возраста. Когда автобус остановился, они неуклюже вывалились из него и молча, каким‑то воровато‑крадущимся шагом направились по Стейт‑стрит. Водитель тоже вышел, и я наблюдал за тем, как он шел к аптеке. Это, подумал я, должно быть, и есть Джо Сарджент, упомянутый билетным кассиром; и еще до того, как я успел рассмотреть детали, меня вдруг окатила волна неприязни, столь же непреодолимой, сколь и необъяснимой. Я сразу признал, что поведение местных людей, отхлынувших от остановки, вполне естественно: они не желали соприкасаться ни с этим автобусом, ни с человеком, владеющим и управляющим им, ни с чем бы то ни было связанным с местами его обитания и его сородичами.
Когда шофер вышел из аптеки, я рассмотрел его внимательнее, пытаясь определить источник своей неприязни. Тощий, сутулый человек почти шести футов роста, в потрепанном костюме и засаленной шапочке для гольфа. Возраст неопределенный – может, тридцать пять, а может, и больше; глубокие морщины на шее старили его, хотя ничего не выражающее лицо, если присмотреться, было довольно молодо. Узкая голова, выпученные водянисто‑голубые глаза, которые, казалось, никогда не мигают, плоский нос, покатый лоб, скошенный подбородок и как будто недоразвитые уши. Рот длинный, безгубый, а серые пористые щеки почти лишены растительности, хотя немного желтых волос все же произрастало на них, клочковато кудрявясь, но походило это скорее на какое‑то шелушение вследствие кожной болезни. Огромные руки со взбухшими жилами были оловянного, синевато‑серого оттенка. Пальцы были поразительно коротки и к тому же имели тенденцию скрючиваться, прячась в широких ладонях. Когда он шел к автобусу, демонстрируя неуклюжую походку и ненормально огромные ступни ног, я подумал: интересно, где он покупает башмаки себе по размеру? Неухоженность парня только увеличила мою неприязнь к нему. Очевидно, долгое пребывание возле рыбных промыслов наделило его характерным запахом. А уж какая кровь текла в его жилах, определить я так и не смог. Вряд ли в нем можно было найти черты азиата, полинезийца, левантинца[3] или негроида, однако люди принимали его за чужака. Я же скорее был склонен объяснить это биологической деградацией, а не иноземным происхождением.
Судя по всему, других пассажиров для обратной поездки не намечалось. Особого удовольствия от перспективы путешествовать один на один с этим малым я не испытывал. Но когда подошло время отправления, мне не оставалось ничего другого, как последовать за водителем в салон и, передав долларовую бумажку, пробормотать единственное слово: «Инсмут». Он с любопытством оглянулся на меня и, ни слова не сказав в ответ, вернул сорок центов сдачи. Я уселся подальше от него, но на той же стороне салона, откуда во время поездки было удобнее обозревать берег. Наконец дряхлый транспорт, покряхтев, тронулся с места, выпустил облако отработанного газа и шумно двинулся мимо старых зданий Стейт‑стрит. Глядя на людей, проходящих по тротуарам, я заметил, что они стараются не смотреть на автобус или, по крайней мере, делать вид, что не смотрят на него. Но вот мы повернули на Хайт‑стрит, где дорога была ровнее, и набрали скорость; мимо проносились фасады старых особняков начала девятнадцатого века и колониальных строений еще более почтенного возраста. Миновав Лоуэр‑Грин и Паркер‑Ривер, мы наконец выехали на однообразно‑пустынную полосу побережья.
День стоял солнечный, теплый, но песчаный ландшафт, украшенный лишь зарослями осоки и низкорослым кустарником, по мере нашего продвижения становился все более унылым. Я смотрел в окно на голубую воду и песчаную линию Плюм‑Айленда; вскоре мы съехали с трассы Ровлей – Ипсвич на узкую дорогу и оказались почти у самого взморья. Городские строения скрылись из виду; трасса была пустынной. Невысокие, потрепанные непогодой телеграфные столбы несли лишь два провода. Время от времени мы переезжали грубой постройки деревянные мосты над бухточками, образованными приливом или рукавами речного устья и отрезавшими эту местность от окружающего региона.
Изредка я замечал мертвые пни и основания стен, выступающие над песками как бы в подтверждение правдивости прочитанных мною историй о том, что некогда здесь царили процветание и зажиточность. Перемена, как было сказано, произошла в Инсмуте после эпидемии 1846 года, как‑то связанной, по мнению простолюдинов этих мест, с потаенными силами зла, хотя на самом деле это случилось из‑за неразумной вырубки прибрежных лесов, что открыло злу широкую дорогу, предоставив пескам начать пагубное наступление на благодатный прежде край.
Но вот наконец мы миновали островок Плюм‑Айленд, и слева раскинулся широкий вид на Атлантику. Дорога пошла в крутой подъем, и я забеспокоился, глядя на длинный гребень впереди, где наш путь с четко врезанными колеями как будто встречался с небом. Казалось, что автобус, преодолев эту крутизну, навсегда покидает землю, чтобы слиться с неведомой тайной вышнего воздуха и сокровенных небес. Запах моря теперь казался зловещим, а молчаливо сутулящийся водитель, с его напряженной спиной и узкой головой, становился мне все более и более ненавистен. Когда я смотрел на него, мне казалось, что его затылок, почти безволосый, как и лицо, имел только несколько отвратительных желтых струпьев на серой неровной поверхности кожи.
Но вот мы достигли гребня, и внизу открылась долина, где река Мануксет впадала в море чуть севернее протяженной линии скал и далее несла свои воды в сторону мыса Энн. На горизонте маячила одинокая гора Кингсгюрт‑Хэд, увенчанная старинным домом, о котором так много говорят легенды; но все мое внимание в этот момент поглотила расстилающаяся внизу панорама. Я догадался, что это и был всеми проклятый и презираемый Инсмут.
При его широкой протяженности и плотной застройке город неприятно поражал отсутствием признаков жизни. Над беспорядочно разбросанными трубами почти не виднелось клубов дыма, а три высокие колокольни неясно вырисовывались на линии морского горизонта окоченелыми, бесцветными тенями. На одной из них шпиль был наполовину разрушен, а у другой на месте бывших там некогда часов зияли черные дыры. Обширное пространство занимали беспорядочно разбросанные кровли, а фронтоны и коньки крыш даже издали выглядели насквозь прогнившими; когда же мы подъехали ближе к городу, я увидел, что многие кровли целиком провалились внутрь зданий. Не избежали этой участи и несколько огромных квадратных домов георгианского стиля[4] с куполами и высокими верандами. Эти дома отстояли дальше от воды; один или два из них казались еще довольно крепкими. Вглядываясь в просветы меж руинами, я заметил ржавые, заросшие травой рельсы бывшей железной дороги с покосившимися телеграфными столбами, лишенными проводов, и едва заметные колеи старых дорог на Ипсвич и Ровлей.
В наихудшем состоянии были дома вблизи береговой линии, среди которых по контрасту выделялась прекрасно сохранившаяся башня на здании кубической формы, напоминавшем небольшую фабрику. Гавань, давно занесенная песком, была огорожена древним каменным молом; на нем я различил несколько крошечных фигурок рыбаков, а на самом конце мола вырисовывалось что‑то вроде фундамента стоявшего там некогда маяка. Внутри этого рукотворного барьера сформировался песчаный язык, и на нем я увидел несколько дряхлых хижин, деревянных рыбачьих плоскодонок и разбросанные повсюду верши для омаров. Глубоководье вроде бы начиналось за тем местом, где река, огибая башенную конструкцию, разливалась и поворачивала на юг, впадая в океан у конца мола.
Здесь и там виднелись останки причалов, как‑то нерешительно и кособоко удалявшихся от берега; те из них, что находились дальше к югу, почти совсем развалились. А вдали, несмотря на высокий прилив, выступал над водой длинный черный и как будто угрожающий силуэт. Это, как я догадался, и был Чертов риф. При взгляде на него у меня возникло ощущение, что риф притягивает, подманивает к себе, каковое чувство накладывалось на первоначальное инстинктивное отвращение к этому месту и едва ли его не пересиливало, отчего в целом становилось еще тревожнее.
По дороге мы никого не встретили, но вскоре за окнами автобуса потянулись заброшенные фермы в разных стадиях разрушения. Затем я приметил несколько обитаемых домов с разбитыми окнами, заткнутыми тряпьем и всяким хламом, и дворами, усеянными ракушками и рыбьими костями. Пару раз я видел апатичных людей, копающихся в голых садах или собирающих моллюсков на песчаных пляжах вдали, а стайки чумазых, похожих на обезьянок детишек играли вокруг поросших бурьяном наружных лестниц. Что ни говори, а эти люди беспокоили меня гораздо сильнее, чем мрачные, унылые здания, ибо почти у всех в лицах и движениях была одна и та же странность, которую я инстинктивно возненавидел, хотя и не мог толком объяснить себе причину этой ненависти. Потом, немного погодя, я подумал, что их характерная внешность напоминает какую‑то картинку, которую я мог видеть в книге, причем при обстоятельствах, когда душа ужаснулась чему‑то или пребывала в меланхолии; но это псевдовоспоминание очень быстро исчезло.
Когда автобус спустился в низину, я начал в неестественном безмолвии улавливать постоянный шум падающей воды. Покосившиеся бесцветные дома стояли теперь гуще, выстроившись по обе стороны дороги, и в большей мере выказывали свою городскую сущность, чем те, что остались у нас за спиной. Панорама, открывавшаяся впереди, сузилась до пространства улицы; местами попадалась булыжная мостовая, а вымощенные кирпичом тротуары напоминали о том, что город знавал лучшие дни. Здесь явно никто не жил, и все эти полуразрушенные дымоходы и стены погребов, видневшиеся в проломах и трещинах стен, многое говорили о зданиях, преданных теперь мерзости запустения. К тому же отовсюду разило самым тошнотворным рыбьим духом, какой только можно себе вообразить.
На перекрестках открывались проемы боковых улочек; те, что располагались слева, немощеные, грязные и гнилостные, вели в сторону побережья, в то время как идущие направо являли перспективы, говорящие о былом великолепии. Я уже изрядно проехал по городу, не видя людей, но теперь появились редкие признаки обитания – то здесь, то там мелькали занавески на окнах, у тротуаров изредка попадались припаркованные автомобили. Линии мостовых и тротуаров становились все более четкими, и хотя большинство зданий было старой постройки – деревянные и кирпичные сооружения первой половины девятнадцатого века, – они вполне сносно сохранились для того, чтобы в них могли жить люди. Как любитель старины, я почти забыл о вони и смутном ощущении близкой угрозы, оказавшись среди этих еще живых свидетельств давнего прошлого.
Но прежде чем автобус достиг места назначения, мне пришлось пережить одно весьма сильное впечатление неприятного свойства. Автобус пересекал некое подобие площади, на противоположных концах которой стояли две церкви, а в центре возлежали замусоренные останки того, что некогда называлось сквером, и я взглянул вправо, на огромное здание с колоннами. Когда‑то белое, оно посерело от грязи и потеряло часть штукатурки, а черная с золотом надпись на фронтоне настолько выцвела, что я с трудом разобрал слова: «Тайный орден Дагона». Значит, это и есть то самое здание, где прежде располагалась резиденция масонов, захваченная приверженцами дикого языческого культа. Когда я разглядывал надпись, мое внимание отвлекли хриплые звуки надтреснутого колокола, донесшиеся с другой стороны улицы, что заставило меня быстро повернуться к противоположным окнам автобуса.
Звук шел от приземистой каменной церкви, явно более поздней постройки, чем большинство домов, – неудачной имитации готического стиля, с непропорционально высоким цоколем и глухими ставнями на окнах. Хотя стрелки на башенных часах беспомощно свисали с циферблата, я догадался, что хриплые удары отбивали одиннадцать часов. И вдруг все мысли о времени бесследно исчезли под натиском явившегося мне видения, причем я исполнился необъяснимого ужаса еще до того, как понял, что такое в самом деле вижу. Дверь, открытая в церковный полуподвал, вырисовывалась прямоугольником мрака. И там я увидел субъекта, который пересек – или казалось, что пересек, – этот темный прямоугольник. Видение казалось тем более жутким и сводящим с ума, что здравый рассудок отрицал наличие в нем чего‑либо кошмарного.
Это был живой субъект – первый живой субъект за все время, что мы ехали через город, – и будь я в более уравновешенном состоянии, то вряд ли нашел бы в нем что‑то действительно пугающее. В следующий момент я осознал, что это был священник, облаченный в некие странные одежды, наверняка введенные в употребление с той поры, как Орден Дагона изменил ритуалы местных церквей. То, что, вероятно, притянуло мой первый, еще бессознательный взгляд, заставив содрогнуться от необъяснимого ужаса, оказалось высокой тиарой на голове священника, почти точной копией экспоната, показанного мне вчера вечером мисс Тилтон. Так вот что подействовало на мое воображение и придало зловещий вид в остальном лишь смутно различимой, прошаркавшей внизу фигуре! Нет никаких оснований, тотчас подумал я, испытывать ужас от этого мрачного псевдовоспоминания. Разве не естественно, что таинственный местный культ утвердил в качестве своего атрибута уникальный тип головного убора, пусть исполненный в несколько странном стиле, но зато хорошо знакомый общине – хотя бы как часть драгоценного клада?
На тротуарах теперь стали появляться тощие, отталкивающего вида моложавые люди – поодиночке или молчаливыми группками из двух‑трех человек. В нижних этажах обшарпанных зданий имелись кое‑где небольшие лавки с потускневшими вывесками; я заметил и пару припаркованных грузовиков. Звук падающей воды становился все отчетливее, и вдруг впереди открылся вид на речное ущелье, перекрытое широким мостом с железными перилами, за которым виднелась площадь. Когда мы переезжали мост, я осмотрелся и на краю травянистого откоса увидел несколько фабричных зданий. Уровень воды в реке был высок; я разглядел две плотины с водосбросами справа, выше по течению, и еще как минимум одну слева. Шум здесь стоял просто оглушительный. Проехав мост, мы оказались на огромной полукруглой площади и свернули направо, прямо к высокому зданию с куполом, остатками желтой краски на стенах и полустершейся вывеской, из которой следовало, что это и есть «Гилмэн‑хаус».
Радуясь концу поездки, я покинул автобус и зашел в отель, чтобы оставить там свой багаж. В холле находился только один человек – пожилой мужчина, не имевший характерного «инсмутского вида», – но я не решился задать ему занимавшие меня вопросы, вовремя вспомнив о странностях, приписываемых этому заведению. Вместо этого я вышел на площадь, откуда автобус уже уехал, и внимательно осмотрелся.
Одна сторона вымощенной булыжником площади ограничивалась прямой линией реки; на другой полукругом стояли кирпичные дома со скошенными кровлями, постройки начала девятнадцатого века, а от них радиально расходилось несколько улиц – к юго‑востоку, югу и юго‑западу. Вид немногих маленьких фонарей – наверняка слабых и тусклых – заставил меня порадоваться мысли, что в мои планы не входит оставаться здесь до темноты, пусть даже ночь обещала быть светлой и лунной. Все здания в этой части города находились в приличном состоянии и включали не менее дюжины торговых заведений. Я приметил бакалею Первой национальной торговой сети, мрачноватый ресторан, аптеку и офис оптовой рыботорговли, а также контору единственного промышленного предприятия города, «Марш рефайнинг компани», на восточной стороне площади, ближе к реке. Озираясь, я насчитал вокруг с десяток людей и четыре или пять стоявших в разных местах автомобилей. Было ясно, что я нахожусь в городском административном центре. На востоке глаз мой уловил голубые проблески гавани, напротив которой поднимались жалкие развалины трех некогда прекрасных колоколен георгианского стиля. А на другом берегу реки белела башня, венчающая то, что являлось, по всей вероятности, фабрикой Марша.
Так или иначе, но я выбрал человека, которому счел возможным задать свои вопросы, и в первую очередь потому, что наружность его не имела ничего общего с внешностью коренных жителей Инсмута. Это был одиноко торчавший за стойкой бакалеи паренек лет примерно семнадцати. Я сразу отметил его смышленость и приветливость, обещавшие получение качественной информации. Он, похоже, и сам был не прочь поговорить; видно, перемолвиться словом с кем‑то приезжим было для него удовольствием. Родом он оказался из Аркхема, а здесь столовался с семейством, прибывшим из Ипсвича, и при первой же возможности был намерен возвратиться домой. Близкие не одобряли его работу в Инсмуте, но фирма, которой принадлежал магазин, направила его сюда, и он не хотел терять место.
Здесь, в Инсмуте, сказал он, нет ни публичной библиотеки, ни торговой палаты, но кое‑какие достопримечательности имеются. Улица, по которой я прибыл, называется Федеральной. Западнее расположены старые жилые кварталы с некогда роскошными особняками – Броуд‑, Вашингтон‑, Лафайет‑ и Адамс‑стрит, а восточнее – береговые трущобы. Среди трущоб вдоль Мейн‑стрит можно осмотреть георгианские церкви, они, правда, все давно заброшены. Но надо знать, что в тех местах – особенно севернее реки – небезопасно проявлять любопытство, ибо люди там озлобленные и враждебные. Нескольких приезжих даже недосчитались. Они просто исчезли, и все. Иные места – нечто вроде запретных зон, сообщил он с многозначительным видом. К примеру, он не рекомендовал особо долго крутиться у фабрики Марша и некоторых все еще действующих церквей, особенно возле здания с колоннами, что на Нью‑Чёрч‑Грин, где помещается Орден Дагона. С церквами вообще дело нечисто – все здешние отреклись от традиционных религий, и в ходу у них невероятнейшие обряды и ритуальные облачения. Их вера содержит в себе намеки на какие‑то чудесные перевоплощения, ведущие к телесному бессмертию – или чему‑то вроде того – на этой земле. Духовник этого юноши – доктор Уоллес, пастор методистской церкви Эсбери в Аркхеме – настоятельно советовал ему держаться подальше от церквей Инсмута.
Касательно же самих инсмутцев, молодой человек едва ли знал и мог объяснить, что с ними сделалось. Они скрытны, редко показываются на глаза – совсем как звери, живущие в норах; кто знает, как они проводят время, свободное от рыбной ловли. Возможно – судя по количеству потребляемого ими контрабандного спиртного – большую часть дневного времени они валяются в алкогольном ступоре. Они, кажется, объединены в своего рода замкнутое товарищество, презирающее мир, будто они одни имеют доступ к иным, более предпочтительным сферам бытия. Их внешность – особенно эти немигающие глаза, которых они, кажется, никогда не закрывают, – не может не шокировать посторонних; а голоса их просто омерзительны. Жутко слышать по ночам эти их песнопения в церквах, особенно во время их главных празднеств, которые проводятся дважды в год – тридцатого апреля и тридцать первого октября.
Известна их любовь к воде, они способны подолгу плавать в реке или гавани. Нередко они устраивают массовые заплывы аж до Чертова рифа, а это под силу лишь очень хорошим пловцам. Нельзя было не заметить, что на публике показывались в основном молодые люди, а старшие не особенно стремились к этому, поскольку выглядели гораздо уродливее. Исключение составляли те, что не имели сильных отклонений от нормы, как, например, старик портье в отеле. Можно только гадать, что случилось с большинством старшего населения и не является ли пресловутый «инсмутский вид» следствием какого‑то особого, прогрессирующего с годами недуга. Редко какая болезнь способна произвести по мере взросления такие обширные и радикальные анатомические перемены, включая деформацию костей и черепа. При таких изменениях во внешности, оставалось лишь гадать, как меняется в результате болезни организм человека в целом. Весьма затруднительно, заключил молодой человек, сформулировать какие‑либо реальные выводы, поскольку никто из приезжих не может похвастаться близким знакомством с кем‑то из местных независимо от того, как долго он прожил в Инсмуте.
Парень не сомневался, что здесь есть много субъектов куда страшнее тех, что все‑таки появляются на людях; видимо, самых уродливых они держат взаперти. Люди иногда слышат непередаваемые звуки. Предполагают, что разваливающиеся лачуги на северном берегу соединены потаенными туннелями и что таким образом создан своего рода загон для чудовищных уродов. Неизвестно, какая иноземная кровь – если дело вообще в ней – течет в их жилах. Особо отвратительных сородичей они прячут от государственных чиновников и вообще от всех, кто прибывает в город из внешнего мира.
Не рекомендуется, сказал мой консультант, расспрашивать местных насчет города. Единственный, кто может что‑то рассказать, – это очень старый, но внешне нормальный человек, который живет в богадельне на северном краю города и проводит свое время, праздно блуждая или сидя возле пожарного депо. Этому старику по имени Зейдок Аллен девяносто шесть лет; он малость не в себе и к тому же известный в городе пьяница. Странный, весьма скрытный тип, вечно оглядывается через плечо, будто боится чего‑то. В трезвом виде он вообще не станет говорить с приезжими, но не может устоять перед предложением излюбленной отравы и, выпив, рассказывает шепотом потрясающие, прямо фантастические истории о городе.
Хотя полезных сведений из него удается извлечь немного; все его безумные истории состоят из темных намеков на немыслимые чудеса и ужасы, вряд ли имея иные источники, кроме его собственной буйной фантазии. Никто не принимает его всерьез, но местные все‑таки не любят, когда он, напившись, болтает с приезжими; так что небезопасно быть замеченным за беседой с ним. Вообще не исключено, что именно он породил все эти нелепые, дичайшие слухи, что ходят об Инсмуте за его пределами.
Кое‑кто из живущих здесь чужаков время от времени также рассказывает жутковатые байки; оно и неудивительно, если ты ежедневно видишь местных уродов и вдобавок слышишь фантазии старого Зейдока. Никто из чужаков не решается поздно ночью выходить из дому – такие прогулки здесь считают слишком рискованными, тем более что улицы по ночам отвратительно темны.
Что касается бизнеса – изобилие рыбы в здешних водах казалось почти сверхъестественным, но местные с некоторых пор получали от этого все меньше и меньше выгоды, цены падали, а конкуренция возрастала. Так что самым доходным предприятием в городе стала обогатительная фабрика, чей коммерческий офис находился на площади, несколькими домами восточнее того места, где я беседовал с пареньком. Старика Марша никто никогда не видел, но иногда он прибывал в свой офис в закрытом, с занавешенными окнами авто.
О внешности Марша ходили разные толки. Когда‑то он был великим щеголем, истым денди, и люди болтали, что он до сих пор носит сюртуки покроя эдвардианских времен,[5] подвергшиеся, правда, нелепым переделкам, дабы приспособить их к его теперешнему уродству. Одно время офисом на площади руководили его сыновья, но потом и они исчезли из поля зрения, отошли от дел, передоверив их младшему поколению. Сыновья и дочери Марша выглядят очень странно, особенно старшие из них; поговаривают, что со здоровьем у них совсем плохо.
Одна из дочерей Марша вызывала особое отвращение – не женщина, а настоящая рептилия – и при этом ходила обвешанная редкостными драгоценностями, которые были выполнены в том же стиле, что и экзотическая тиара. Мой информатор несколько раз видел эти украшения и слышал, что появились они из какого‑то древнего клада, оставшегося то ли от пиратов, то ли от демонов. Священники или жрецы – кто знает, как они теперь себя величают, – носили похожие головные уборы, но посторонним видеть их удавалось редко. Других украшений этого типа юноше не встречалось, хотя, по слухам, в Инсмуте они имелись во множестве.
Марши, вместе с тремя другими состоятельными семействами города – Уайтами, Гилмэнами и Элиотами, вели весьма уединенный и скрытный образ жизни. Они занимали огромные дома вдоль Вашингтон‑стрит, и некоторые, по общему мнению, прятали в тайных убежищах своих родственников, чья внешность не позволяла им появляться на публике, тем более что официально они считались умершими.
Предупредив, что большинство уличных указателей давно обвалилось со стен домов, молодой человек начертил для меня примитивную, но ясную схему городской планировки. Бегло изучив эту импровизированную карту, я убедился, что она здорово поможет мне в путешествии по городу, положил ее в карман и поблагодарил парня. Поскольку грязный ресторанчик по соседству не внушал никакого доверия, я накупил побольше сырных крекеров и имбирных вафель, чтобы потом наскоро перекусить. В свою программу я включил прогулку по нескольким интересующим меня улицам и, по возможности, беседы с кем‑нибудь из проживающих здесь чужаков, после чего надо было успеть на восьмичасовой автобус, идущий до Аркхема. Город являл собой впечатляющий образчик упадка и загнивания во многих аспектах, но, не будучи социологом, я решил ограничить свою любознательность сферой архитектуры.
Итак, я начал свое заранее обдуманное, но от этого не ставшее менее загадочным путешествие по узким, мрачно‑болезненным улицам Инсмута. Перейдя мост и свернув к шумному водосбросу, я прошел мимо фабрики Марша, откуда, к моему удивлению, не доносилось никаких звуков действующего производства. Здание стояло на крутом откосе реки близ моста и площади с расходящимися улицами. Вероятно, именно здесь в прошлом находился городской центр, позднее переместившийся на Таун‑сквер.
Перейдя еще один мост и достигнув Мейн‑стрит, я был потрясен видом царящего здесь крайнего запустения. Скопление полуразвалившихся старинных остроконечных крыш образовало на небе зазубренный фантастический силуэт, над которым возвышалась обезглавленная колокольня древней церкви. Несколько домов вдоль Мейн‑стрит выглядели обитаемыми, но большинство было давно заброшено. Над немощеными тротуарами я видел черные проломы пустых окон в стенах трущоб, которые опасно кренились над просевшими участками фундаментов. Провожаемый недобрыми взглядами этих пустых глазниц, я поспешил свернуть на восток, в сторону берега. Обычное жутковатое ощущение, возникающее при виде покинутого жилья, усиливается даже не в арифметической, а скорее в геометрической прогрессии, когда видишь целый город, состоящий из таких домов, – все эти бесконечные авеню, взирающие на тебя рыбьими глазами пустоты и смерти, – и мысль о сомкнувших ряды пустых зданиях, преданных паутине, воспоминаниям и всепобеждающему червю, порождает первобытный страх, справиться с которым не под силу никакой, даже самой жизнеутверждающей философии.
Фиш‑стрит, пустынная, как и Мейн‑стрит, отличалась лишь тем, что на ней стояло множество кирпичных и каменных пакгаузов в очень даже неплохом состоянии. Уотер‑стрит была бы точной копией этих улиц, если бы с нее не открывались широкие проемы в сторону морского берега с причалами. Ничего живого я не видел, кроме одиноких рыбаков на фоне отдаленной воды, и не слышал ни звука, кроме разве что шума прибоя в гавани и грохота мануксетских водосбросов. Этот город все больше и больше действовал мне на нервы; я уже начал тревожно озираться по сторонам и решил вернуться назад по мосту, идущему к Уотер‑стрит, поскольку мост на Фиш‑стрит, если верить самодельной карте‑схеме, был разрушен. Севернее, ближе к реке, появились признаки убогой жизни: в домах на Уотер‑стрит происходила возня с упаковкой рыбы, дымили трубы коптилен, на кровлях там и сям виднелись заплаты, слышались случайные звуки непонятного происхождения, а изредка, тяжело волоча ноги, по разбитым улицам двигались фигуры, – но мне это зрелище показалось еще более тягостным, чем пустынность, ужасавшая в кварталах южнее. Особенно подавляло то, что здешние люди выглядели еще более уродливыми, чем те, кого я видел в центре города, причем это уродство вызывало во мне какие‑то неуловимые фантастические ассоциации. Несомненно, чужеродный элемент в прибрежных жителях ощущался сильнее – если, конечно, «инсмутский вид» был обусловлен примесью чужой крови, а не какой‑то болезнью, самые запущенные случаи которой наблюдались в этих припортовых районах.
И еще одно обстоятельство вызывало у меня тревогу – слабые звуки, доносившиеся не из обитаемых домов, что было бы естественно, а из‑за фасадов, подвергшихся наибольшему разрушению. Какие‑то шорохи, возня, хрипы непонятного происхождения – я с беспокойством вспомнил о туннелях, существование которых предполагал парень из бакалейной лавки. Неожиданно я спросил себя: а как вообще звучат голоса здешних обитателей? В прибрежном квартале я до сих пор не слышал ни единого членораздельного звука – правда, особого желания их услышать у меня почему‑то не возникало.
Задержавшись единственно для того, чтобы получше рассмотреть две некогда прекрасные, но разрушенные церкви на Мейн‑ и Чёрч‑стрит, я поспешил покинуть омерзительные прибрежные трущобы. Следующим пунктом я наметил себе Нью‑Чёрч‑Грин, однако по пути туда мне нужно было пройти мимо церкви, в подвале которой я накануне заметил необъяснимо пугающую фигуру священника или жреца в странном головном уборе. Притом и парень из бакалеи предупреждал, что рассматривать действующие церкви – так же, как бывший Мейсон‑Холл, теперь занятый «Тайным орденом Дагона», – приезжим не рекомендуется.
Поэтому я старался держаться севернее, продвигаясь в сторону Мартин‑стрит, затем повернул в глубь квартала, пересек Федерал‑стрит, приблизился к Нью‑Чёрч‑Грин и вошел в район бывших аристократических особняков, который включал Броуд‑, Вашингтон‑, Лафайет‑ и Адамс‑стрит. Хотя величественные здания на этих старых авеню были обшарпанны и неопрятны, свое затененное вязами достоинство они еще утратили не совсем. В большинстве своем здешние особняки сильно обветшали, но один, а то и два дома на каждой из улиц казались явно обитаемыми. На Вашингтон‑стрит я обнаружил даже группу из четырех‑пяти таких зданий, превосходно отремонтированных, с ухоженными газонами и садами. Я решил, что в самом роскошном из них, парк которого широкими террасами спускался к Лафайет‑стрит, живет старик Марш, больной владелец обогатительной фабрики. Но в целом вид у этих улиц был нежилой, и я удивился полному отсутствию в Инсмуте кошек и собак. И еще одно озадачило и встревожило меня – даже в этих наилучшим образом сохранившихся особняках было наглухо закрыто большинство окон на третьих этажах и в мансардах. Потаенность и засекреченность стали, казалось, неотъемлемыми чертами этого умирающего города, и я не мог отделаться от ощущения, что за мной со всех сторон, из каждой трещины и щели, неустанно следят немигающие глаза.
Я вздрогнул, когда слева от меня трижды пробил надтреснутый колокол. Слишком хорошо помнил я ту приземистую церковь, откуда доносились аналогичные звуки. Выйдя по Вашингтон‑стрит к реке, я теперь оказался перед бывшей торгово‑промышленной зоной; впереди стояла фабрика без малейших следов разрушения, а дальше, справа от меня, вырисовывались очертания крытого железнодорожного моста над узким ущельем и железнодорожной станции.
Ненадежный мост, к которому я приблизился, был снабжен запретительной надписью, но я все же рискнул и перешел по нему на южную сторону, где снова показались признаки жизни. Скрытные, неуклюже передвигающиеся создания без всякого выражения поглядывали в мою сторону, а на более‑менее нормальных лицах отражалось нечто вроде холодного любопытства. Инсмут раздражал меня все сильнее, и я направился по Пейн‑стрит в сторону Таун‑сквер, надеясь отыскать какое‑нибудь транспортное средство, могущее отвезти меня в Аркхем еще до того, как придет время отправления зловещего восьмичасового автобуса.
Тогда‑то я и увидел слева полуразрушенное пожарное депо и краснолицего старика с густой бородой и водянистыми глазами. На нем болтались невыразимые лохмотья, а сам он сидел на скамье и разговаривал с двумя рыбаками, неопрятными, но выглядящими почти нормально. Похоже, это был тот самый Зейдок Аллен, полубезумный, почти столетний пьянчужка, рассказывавший байки о старом Инсмуте.
III
Должно быть, какой‑то бес противоречия, некие тайные силы, сардонически строящие рожи из темноты, заставили меня переменить свои планы. До этого я старался уделять внимание только архитектуре, а в тот момент уже принял решение вернуться на Таун‑сквер, чтобы по возможности быстрее покинуть этот загнивающий город смерти и тлена, но вид старого Зейдока Аллена придал новое направление моим мыслям и побудил замедлить шаг.
Вряд ли старик мог сообщить нечто ценное, кроме смутных намеков да бессвязных и неправдоподобных историй; к тому же меня предупредили, что общение с ним небезопасно, поскольку это наверняка не понравится местным жителям. И все же мысль об этом древнем свидетеле гибели города, помнившем былые времена кораблей и фабрик, была слишком соблазнительна. В конце концов, даже самые странные и безумные мифы нередко суть символы и аллегории, основанные на правде, – а старый Зейдок видел все, что происходило с Инсмутом за последние девяносто лет. Любопытство охватило меня, совершенно подавив осторожность. В молодой своей самонадеянности я вообразил, что способен отделить крупицы реальной истории от сумбурных излияний, и все это можно будет проделать с помощью доброй порции виски.
Я понимал, что не следует подходить к нему прямо сейчас: рыбаки определенно заметят чужака, а лишнее внимание привлекать не следовало. Нет, мне надо было подготовиться (по словам юного бакалейщика, раздобыть контрабандное спиртное здесь не проблема), а затем послоняться возле пожарного депо и, выждав удобный момент, как бы невзначай перехватить старого Зейдока, когда он пустится в очередной бесцельный обход депо. Молодой человек говорил, что старик очень непоседлив и редко подолгу засиживается на одном месте.
Квартовая бутылка виски досталась мне легко, хотя и недешево – я заполучил ее с черного хода сомнительного универсального магазина, для чего пришлось, перейдя площадь, посетить Элиот‑стрит. Чумазый, какой‑то запущенный парень, обслуживший меня, имел типичный «инсмутский вид», но дело свое знал и был вполне обходителен; видно, как бы плохо ни относились здесь к чужакам, но покупатель везде покупатель, а в этом городке он, очевидно, ценился на вес золота.
Вновь перейдя Таун‑сквер, я понял, что удача сопутствует мне, ибо, продвигаясь со стороны Пейн‑стрит и огибая угол отеля «Гилмэн‑хаус», я не встретил никого, кроме длинного, тощего, оборванного старика, и это был Зейдок Аллен собственной персоной. В соответствии со своим планом я привлек его внимание, махнув благоприобретенной бутылкой, и, вскоре убедившись, что он, шаркая ногами, задумчиво поплелся за мной, свернул на Уотер‑стрит, в сторону местности, казавшейся мне наиболее пустынной.
Я сверился со схемой, нарисованной малым из бакалеи, и нацелился на участок южного берега, мимо которого мне сегодня уже довелось проходить. Единственными живыми существами в поле моего зрения там были рыбаки, маячившие на моле, а в нескольких кварталах далее к югу можно было найти местечко где‑нибудь у бывшей пристани и поболтать со старым Зейдоком, не опасаясь, что кто‑нибудь нас увидит. Не успел я дойти до Мейн‑стрит, как за моей спиной послышался слабый, задыхающийся голос:
– Эй, мистер!
Без труда поняв, в чем дело, я тотчас позволил старику немного отхлебнуть из бутылки. Пока мы продолжали путь среди вездесущего запустения и опасно накренившихся руин, я попытался завязать разговор, но обнаружилось, что старый язык так быстро не развяжешь. Наконец меж осыпающихся кирпичных стен я увидел открытый в сторону моря и заросший бурьяном пустырь перед жалкими остатками пристани. Груды замшелых камней близ воды обещали стать сносными сиденьями, а с севера место надежно укрывали от посторонних глаз руины пакгауза. Место идеально подходило для долгой приватной беседы; я направился туда в сопровождении жаждущего компаньона, и мы уселись на замшелые камни. Омерзительный запах тлена дополнялся тошнотворной рыбной вонью, но я решил потерпеть, ведь лучшего места все равно было не найти.
Для разговора, если я хотел успеть на восьмичасовой автобус до Аркхема, оставалось часа четыре, и я, не откладывая дела в долгий ящик, предложил древнему выпивохе продолжить возлияние, а сам тем временем отдал должное своим скромным припасам. При этом я старался не переусердствовать с угощением – не хотелось, чтобы хмельная болтливость Зейдока раньше времени перешла в ступор. Потребовался час на то, чтобы его разговорить, но и теперь он уклонялся от моих вопросов об Инсмуте и его мрачной истории, болтая на злободневные темы и явив широкую газетную осведомленность вкупе с тягой к философствованию на этакий деревенский манер. К концу второго часа я испугался, что с этой квартовой бутылью виски не добьюсь нужных результатов, и уже подумывал, не лучше ли будет оставить старика Зейдока и скорее идти назад. Но случай сделал то, чего я не мог добиться своими вопросами; с присвистом дыша, Зейдок заговорил сам, и бессвязное стариковское бормотание заставило меня податься вперед и внимательно вслушаться. Я сидел спиной к воняющему рыбой морю, а он – лицом к нему, временами обращая блуждающий взор к отсветам на низкой отдаленной линии Чертова рифа, и вдруг как‑то зачарованно показал рукой на волны. Вид их, казалось, его беспокоил, ибо он начал с серии слабых проклятий, которые завершились потаенным шепотом и ищущим понимания взглядом искоса. Он наклонился, тронул меня за отворот пиджака и с хрипловатым присвистом, но довольно внятно заговорил:
– Здесь вот это все и зачалося – это клятое место всех злодейств, вон там, где самая водяная глубь. Врата ада – прямо отсюда они толпой кидались на дно. Все это натворил капитан Оубед – подцепил енту заразу не на добро себе на островах южных морей. Все в те дни пошло по худой дорожке. Ремесло упало, мельницы встали – даже новые, – и лучших наших парней поубивало на войне тыща восемьсот двенадцатого года, а какие сгинули с бригом «Элиза» и шаландой «Рейнджер» – обе посудины шли с товарами Гилмэна. У Оубеда Марша на плаву было три судна – бригантина «Коламби», бриг «Хетти» и барк «Королева Суматры». Он только один тогда торговал с Ост‑Индией и островами, хотя баркентина Эсдраса Мартина «Малайская невеста» бегала с товаром чуть не до двадцать восьмого года.
Никогда не видывал никого хуже капитана Оубеда – старое отродье сатаны! Кхе‑кхе! Помнится, он говорил как‑то насчет веры, называл всех жителей дураками, мол, ходят на христианские собрания и носят свои бремена кротко и смиренно. Говорил, что лучше бы им выбрать себе других богов, вроде нижних, как у индейских народов, которые дают туземцам за их жертвоприношения доброе рыболовство, и еще говорил, что только нижние боги по‑настоящему отвечают на молитвы людей.
Мэтт Элиот, что плавал у него первым помощником, много чего тогда порассказал, он один не хотел, чтобы люди делали всякие языческие вещи. Говорил об острове, что восточнее Отагейта, куда они ходили, что будто на нем прорва каменных развалин старее всего, что кто‑нибудь когда‑нибудь видел, что‑то вроде Понапы на Каролинах,[6] но с резными лицами, совсем как у больших статуй на острове Пасхи. Там неподалеку был еще невеликий остров с вулканом, где они видели другие развалины со всякой резьбой – камни все поистерлись, пока лежали под морем, но ужасные вырезные чудища покрывали их сплошь.
Ну так вот, значит, Мэтт сказывал, туземцы там имели столько рыбы, сколько могли выловить, и носили браслеты всякие и на голове штуковины вроде как золотые и покрыты сплошь узорами с чудищами, ну прям совсем как на тех развалинах на островке, – не пойми что, то ли рыбьи лягвы, то ли лягушачьи рыбы, и они будто бы крутятся так и сяк, ну совсем как человечки. Никто не мог выведать у них, кто им так хорошо помогает, и все другие туземцы не знали, как это они исхитряются наловить такую прорву рыбы, когда на соседних островах тащили одне пустые невода. Мэтт, он все дивился, да и капитан Оубед тоже. Оубед, тот примечал, что с каждым годом все больше красивых юношей того племени исчезало с глаз долой безвозвратно, а стариков там вообще почти не было. Еще он заприметил, что некоторые туземцы выглядели слишком уж странно даже для канаков.
И захотел Оубед вызнать правду насчет их язычества. Ведать не ведаю, как он это сделал, а только начал он промышлять торговлей из‑за тех золоченых цацек, что носили туземцы. Все выпытывал у них, откудова они их взяли и нельзя ли раздобыть еще, и выведал все ж историю у старого вождя – у Валакеа, как они его называли. Никто, кроме Оубеда, не поверил старому желтому дьяволу, но капитан‑то, он умел читать людей как книги. Кхе‑кхе! Никто никогда и мне не верил, даже когда я им и теперь говорю; вижу, и ты не веришь, молодой человек, хотя, посмотреть на тебя, глаза‑то у тебя вроде такие же смышленые, как были у Оубеда.
Шепот старика становился все тише, и я содрогнулся, почувствовав, что сам он искренне верит в правдивость своих хмельных фантазий.
– Ну так вот, сэр, Оубед, он узнал, что на ентой земле водятся такие твари, о каких люди никогда и слыхом не слыхивали – и не поверят, даже если им скажут. Кажется, енти канаки множество своих юношей и девушек приносили в жертву каким‑то тварям вроде богов, что жили под морем и платили им за это всякого рода пользой. Канаки повстречали тех тварей на малом островке со странными развалинами, и они казались им точь‑в‑точь теми ужасными рыбье‑лягушачьими чудищами, что вырезаны там на камнях. Может, они все вроде существ, о каких говорят русалочьи истории и все такое. У них на дне морском разные города, и ентот остров выпучился оттуда. Кажется, там, наверху, оказалось несколько тех самых тварей, что жили в каменных зданиях, когда остров вдруг вылез наружу. Так вот канаки и прознали про них, что они оттуда, снизу. Сразу, как только высадились, поговорили с ними знаками, а вскоре учинили сделку. Этим тварям нравились человеческие жертвы. Им когда‑то давным‑давно их приносили много, потом они надолго потеряли связь с верхним миром. Что они делали с жертвами, этого я не скажу, и я так думаю, Оубед не хотел, чтобы кто‑нибудь слишком много об этом расспрашивал. Но факт, что ента сделка показалась язычникам выгодной, потому что они переживали тяжкие времена и от нужды готовы были на всякое безумие. Дважды в год – в Вальпургиеву ночь и в канун Дня всех святых – они отдавали морским тварям точно такое число молодых людей, о каком условились. Также давали им кой‑какие резные безделки, которые сами делали. А енти твари, как обещали, давали им взамен прорву рыбы – они сгребали ее со всех морских глубин – и еще всякий раз давали сколько‑то золоченых вещей.
Ну вот, встречались туземцы с тварями на малом острове с вулканом – приходили туда на каноэ с жертвами и всяким прочим, а назад плыли с золочеными драгоценностями. Поначалу твари на главный остров к канакам сами никогда не приходили, но потом стали приходить своей охотой. Видать, они безумно захотели смешиваться с канаками на церемониях в Вальпургиеву ночь и в канун Дня всех святых. Они, видишь ты, могли жить и под водой, и снаружи – потому и зовутся анфибами, так я думаю. Канаки говорили им, мол, если люди с других островов прознают, что они вообще здесь существуют, то захотят вымести их отсюда, но твари им отвечали, что тут нечего беспокоиться, потому что они сами могут отовсюду вымести детей человечьих как шелуху, если те вздумают надоедать им, – мол, они могут такое, чему даже названия не придумано, потому что подобное делалось только один раз сгинувшими Прежними Существами, кто бы они ни были. Но, не желая лишнего беспокойства, твари затаивались, когда на остров приплывали чужие. А как дело подошло к спариванию с ентими жабьими рыбами, канаки будто поначалу не хотели, но потом узнали кое‑что, как на деле с этим спознались. Оказалось, человечьи люди все вроде родни таким водяным бестиям: мол, все живое однажды вышло из вод и дожидалось только малой перемены, чтоб вернуться назад. Твари сказали канакам, что если они смешают крови, то дети будут как нижние, сначала в человечьем виде, а потом превратятся и все больше будут похожи на бестий, пока наконец не уйдут в воду и не соединятся там, внизу, с огромным множеством бестий. И это в большинстве молодые парни – их превратили в рыбьих тварей, и они пошли в воду, чтобы никогда не умереть. Енти твари никогда не умирают, разве что их насильно убьют. Ну вот, сэр, со временем Оубед вроде узнал, что тех островитян их водяные твари наполнили рыбьей кровью. Когда они старели и это делалось заметно, то держались скрытно, пока не почувствуют, что им уже хочется оставить селение и идти в воду. Некоторым больше это нравилось, чем другим, а некоторые медленно изменялись и долго не хотели идти в воду; но в большинстве они сурьезно относились к пути, указанному им бестиями. Тот, кто от рождения больше походил на тварей, превращался легко и исчезал безвозвратно, а тот, кто рождался почти человечьего облика, иногда оставался на острове лет, почитай, до семидесяти, хотя обычно и до этого ходил вниз, чтобы попробовать плавать. Туземцы, уходившие в воду на время, сколько‑то побыв там, возвращались, и будто кое‑кто разговаривал там, внизу, со своим прапрапрапрапрадедом, оставившим сушу два века назад или того раньше.
Все только и говорили, что о смерти: как бы им не погибнуть в каноэ, воюя с другими островитянами, и не стать жертвой, приносимой богам нижнего мира, и не помереть от укуса змеи, или от чумы, или какой другой скоротечной хворобы, или еще от чего‑нибудь до того, как им придет пора идти в воду, – очень им, видишь, хотелось такой перемены, опосля которой с ними уже ничего ужасного не случится. Видать, надеялись, что то, что они получат, стоит того, что они отдадут, – и Оубед вроде того что задумался и о себе, когда слегка покумекал над рассказом старого Валакеа. Хотя сам Валакеа никогда не брал себе рыбьей крови – он был королевского роду и семейственные узы связывали его с королевскими родами других островов.
Валакеа, тот показал Оубеду много ритуалов и научил заклятиям, какие он говорил, вызывая морских тварей, и позволил ему посмотреть в селении на туземцев, многие из которых уже теряли человечье обличье. Ну так ли, иначе, однако он ни разу не показал ему кого‑нибудь из сущих морских тварей, выходящих из воды. Напоследок дал ему странную штуковину – как бишь ее – из свинца или еще чего‑то, которую, сказал он, людям низа вынесли рыбьи твари из какого‑то места в воде, чтобы наверху спрятать это добро. Полагалось сбросить это вниз с правильными молитвами и все такое. Валакеа говорил, что, когда твари рассеивались по всему миру, всегда находился кто‑то, кто, осмотревшись, находил енту штуковину и приносил им, когда они требовали.
Мэтту Элиоту, ему вообще невзлюбилось это дело, и он хотел, чтобы Оубед скорей уходил от острова; но капитан страстно желал наживы, а тут обнаружил, что может по дешевке добыть енти золоченые штуковины, люди низа заключили с ним выгодное соглашение. Твари ступили на ентот путь надолго, и Оубед взял предостаточно того золоченого товара, так что хватило открыть фабрику в старом заброшенном здании, когда‑то бывшем мельницей Уайта. Он не стал торговать ентими штуковинами в том виде, как они были, потому что люди низа все время о них спрашивали. Тоже и его местные, нижние потом, хотя и обещали вести себя смирно, не давали ему покою, мол, где да где все это золотое добро; тогда он и позволил своим женщинам, пока те не совсем еще лишились человечьего обличья, носить кой‑какие из ентих цацек.
Ну вот, шел тридцать восьмой, кажись, год – мне тогда семь годков от роду было, – и Оубед, тот в одно из плаваний обнаружил, что его островитян куда‑то повымело, все исчезли. А вышло так, что туземцы с других островов догадались кой о чем и решили прибрать дело к своим рукам. Да только не знали они древних магических заклятий, какими призывают морских тварей. Слышали, будто те, прежние, канаки получили много пользы, когда морское дно выпучило какой‑то остров с развалинами старее потопа. Но только видят, что ханжеские стервецы, жившие там прежде, не оставили ничего путного ни на главном своем острове, ни на малом островке с вулканом, одне развалины, которые все, почитай, рассыпались в труху. В некоторых местах только мелкие камни повсюду разбросаны – вроде амулетов – с какими‑то на них подобиями знаков, которые ты бы нынче назвал свастикой. Может, это знаки вообще самых древних тварей. Ну а все туземцы исчезли вместе со своими золочеными цацками, никого из канаков не осталось, кто бы мог хоть слово молвить насчет этого дела. Никто бы даже и не подумал, что на этом острове когдай‑то жили какие‑то люди.
Это, конечно, здорово ударило по Оубеду, обычная торговля его пошла на убыль. Да и по всему Инсмуту тоже ударило, потому что, пока стояли времена мореплавания, польза была не только хозяину судна, экипаж тоже внакладе не оставался. В большинстве местные переживали плохие времена безропотно и покорно, как овцы, но тут уж стало хуже некуда: рыболовство пошло на убыль и мельницы никак не хотели справно работать.
Вскорости Оубед, он начал кощунственно проповедовать среди местных, мол, живут в овечьей глупости, молясь христианским небесам, которые никому ни в чем не помогают. Он говорил им, что некоторые народы молятся только таким богам, которые дают много пользы, дают все, что нужно человеку, еще сказал, что, если добрая паства станет его слушать, он, можбыть, сумеет задобрить тех богов, каким молились люди низа, и енти боги отплатят прорвой рыбы и цельными кусками золота. Ну а те, которые плавали с Оубедом на «Королеве Суматры» и видели остров, те смекнули, о чем он толкует, но не хотели никого слишком тревожить рассказами о морских тварях, которых сами не видели и считали глупыми сказками; и еще они думали, мол, вдруг и взаправду все переменится к лучшему, как обещал Оубед. А тот все свое, мол, он знает путь истинной веры, чтоб они получили по… пользу…
Вдруг старик запнулся, забормотал, впал в угрюмость, уста его будто сковало ужасом. Нервно оглянувшись через плечо, а затем вновь повернувшись к морю, он зачарованно уставился на чернеющий в отдалении риф. Я заговорил с ним, но он не ответил, и я подумал, что никак нельзя дозволять ему прикончить бутылку. Безумный его рассказ я выслушал с глубоким интересом, ибо вообразил, что все же что‑то есть в этой грубой, но своеобразной аллегории, основанной на странностях Инсмута и получившей развитие в путаных объяснениях старика, наделенного воображением и способностью творчески переосмыслить экзотическую легенду. Разумеется, я не считал, будто сказка имела хоть какие‑то реальные основания; впрочем, это не спасало от истинного ужаса, внушенного мне этим повествованием, хотя бы уж потому, что в нем поминались необычные драгоценности, явно схожие со зловещей тиарой, которую я видел в Ньюберипорте. Возможно, орнаменты действительно пришли с какого‑то далекого острова; а все эти дикие истории скорее являются выдумками самого Оубеда, нежели старого пьянчужки.
Я передал Зейдоку бутылку, и он осушил ее до последней капли. Удивительно, как можно поглотить столько виски, но он сделал это, и даже следа хрипоты не осталось в его высоком, с присвистом, голосе. Старик облизал горлышко бутылки и запихнул ее в карман, затем начал клевать носом, бормоча что‑то себе под нос. Я наклонился поближе, стараясь хотя бы по артикуляции угадать слова, которые тот бормотал, и, присмотревшись внимательнее, заметил под его неопрятными густыми усами сардоническую улыбку. Да, он продолжал рассказ, и я, напрягши слух, сумел разобрать большую часть из произнесенного.
IV
Едва ли я смогу описать настроение, в которое привел меня этот эпизод – одновременно безумный и жалкий, карикатурный и устрашающий. Парень из бакалеи предупреждал о чем‑то подобном, однако реальность сверх ожидания выбила меня из колеи. И хотя вся эта история порядком смахивала на детскую страшилку, неистовая убежденность и ужас старого Зейдока передались мне, возбудив интерес, который смешался с ранее сформировавшимся стойким отвращением к этому городу.
Впоследствии у меня будет время обдумать услышанное и извлечь из легенды зерна исторической аллегории, а теперь хотелось просто выбросить все это из головы. К тому же я рисковал опоздать – часы показывали пятнадцать минут восьмого, а автобус на Аркхем отходил с Таун‑сквер в восемь, – так что я попытался придать своим мыслям по возможности более нейтральное и практическое направление, шагая по заброшенным улицам с провалившимися кровлями и покосившимися стенами домов в сторону отеля, чтобы забрать свой саквояж и там же, на площади, сесть в автобус. Золотистый свет ранних сумерек придавал древним кровлям и ветхим трубам вид мистического очарования и покоя, но мне почему‑то было трудно заставить себя обернуться. Я желал поскорее покинуть этот зловонный и омраченный страхами Инсмут, желательно на каком‑нибудь другом виде транспорта, а не на том автобусе, за рулем которого сидел Сарджент, малый с омерзительной внешностью. Шел я, впрочем, не слишком стремительно, ибо здесь на каждом безмолвном углу встречались архитектурные детали, стоящие того, чтобы задержать на них взгляд, а ходьбы до площади было от силы полчаса.
Сверяясь с картой юного бакалейщика и прикидывая маршрут, вместо Стейт‑стрит я выбрал для возвращения к Таун‑сквер еще не пройденную мною прежде Марш‑стрит. Ближе к повороту на Фолл‑стрит стали попадаться рассеянные там и сям группки скрытных шептунов, и, достигнув наконец площади, я увидел, что почти все бездельники, слонявшиеся прежде по тротуарам, собрались теперь у дверей «Гилмэн‑хаус». Когда я забирал из холла отеля свой саквояж, казалось, что все это множество выпученных, водянистых, странно немигающих глаз уставилось на меня. Оставалось только надеяться, что ни одно из этих неприятных созданий не окажется моим попутчиком до Аркхема. Автобус раньше времени, ибо восьми еще не было, пригромыхал с тремя пассажирами, и угрюмый парень пробормотал с тротуара несколько неразборчивых слов водителю. Сарджент вынес почтовую сумку и пачку газет и удалился в отель; тем временем пассажиры – те самые несколько человек, которых я видел утром прибывшими в Ныоберипорт, – неуклюже выволоклись из автобуса и перебросились парой тихих гортанных слов с одним из торчащих тут же бездельников, причем язык, на котором эти слова прозвучали, был явно не английским. Зайдя в пустой салон, я занял то же место, что и по дороге сюда, но едва успел усесться, как возвратился Сарджент и мерзким хриплым голосом сообщил неприятные для меня новости. Судя по всему, мне здорово не повезло. Что‑то плохое приключилось с мотором, хотя транспорт без опоздания доехал сюда от Ньюберипорта. Нет, это нельзя исправить до ночи, и нет никакого другого способа добраться из Инсмута до Аркхема или еще какого‑нибудь соседнего городка. Сарджент извинился и посоветовал мне остановиться на ночь в «Гилмэне». Вероятно, клерк отеля сделает для меня скидку, но другого все равно ничего не придумать. Ошеломленный внезапным препятствием и безумно страшась перспективы провести ночь в этом разлагающемся и практически не освещенном городе, я вышел из автобуса и направился в вестибюль отеля, где угрюмый, сомнительного вида гостиничный клерк предложил мне 428‑й номер – на предпоследнем этаже и без водопровода – за один доллар.
Невзирая на то что я слышал об этом отеле в Ньюберипорте, я заполнил карточку, заплатил доллар, позволил клерку взять мой саквояж и проследовал за этим кислым, единственным здешним служителем по трем пролетам скрипящей лестницы и пыльному пустому коридору. Мой номер, мрачная комната с убогой и дешевой обстановкой, двумя окнами выходил в темный, грязный двор, стиснутый внизу соседними кирпичными корпусами, а над всем этим в западном направлении открывался вид на дряхлые крыши и болотистую местность за городом. Ванная комната была в конце коридора – обескураживающая реликвия с древним мраморным унитазом, жестяной ванной, тусклой электрической лампочкой и заплесневелыми деревянными панелями, прикрывающими водопроводные трубы.
Свет дня еще не померк; я вышел на площадь в поисках места, где бы поужинать, и тотчас заметил, что на меня исподтишка поглядывают все эти явно ненормальные бездельники. Поскольку бакалея уже закрылась, пришлось обратиться к услугам ресторана, который я днем обошел стороной из чувства брезгливости. Обслуживали клиентов двое – заторможенный узкоголовый тип с пристальными, немигающими глазами и плосконосая девица с невероятно толстыми, неуклюжими руками. Исключительно прилавочного типа сервис облегчил мне выбор, поскольку вся пища здесь приготовлялась в основном из банок и пакетов. Удовольствовавшись тарелкой консервированного овощного супа и крекерами, я вскоре возвратился в «Гилмэн‑хаус», взял у малосимпатичного портье, расслабленно стоявшего за конторкой, вечернюю газету и засиженный мухами журнал и поднялся в свой неприветливый номер.
Когда сгустились сумерки, я зажег тусклую лампочку над изголовьем дешевой железной кровати и постарался устроиться поуютнее, чтобы продолжить начатое чтение. Я чувствовал, что целесообразнее отвлечь разум чем‑то нейтральным, ибо вряд ли стоило размышлять над уродством этого старого, умопомраченного города, в то время как я все еще нахожусь в его пределах. Безумный анекдот, рассказанный старым пьянчужкой, вряд ли мог навеять приятные сновидения, и я старался не вызывать в памяти образ его диких водянистых глаз.
Не следовало также вспоминать о заночевавшем в «Гилмэн‑хаус» фабричном инспекторе и голосах ночных гостиничных обитателей, каковую историю рассказал мне билетный кассир в Ньюберипорте, и об ужаснувшем меня лице под тиарой в черном проеме церковной двери. Мне было бы легче удержаться от этих тревожных мыслей, не будь мой номер таким отвратительно затхлым. Но он оказался именно таким, и эта гибельная затхлость, чудовищно смешиваясь с городской рыбьей вонью, навязчиво фокусировала мысли на теме смерти и разложения. Беспокоило еще одно – отсутствие на двери номера задвижки. Она явно была здесь, на что указывали оставшиеся от нее следы, причем с признаками совсем недавнего ее устранения! Это было против правил, хотя чего еще ожидать от подобного заведения? Обыскав комнату, я обнаружил на платяном шкафу задвижку того же размера, если судить по отметкам на двери. Испытав облегчение, я занялся водворением скобяной принадлежности на ее законное место с помощью портативного набора из трех инструментов, включая отвертку, который держал на кольце с ключами. Задвижка идеально подошла, и я почувствовал себя спокойнее. Не то чтобы я действительно остро ощущал ее необходимость, но сей символ охранения можно было только приветствовать в той обстановке, что меня окружала. Имелось еще по задвижке на обеих внутренних дверях, соединявших номера между собой; я их проверил и запер.
Раздеваться я не стал и решил пока почитать, а перед сном снять лишь пиджак, воротничок и туфли. Достав из саквояжа карманный фонарик, я запихнул его в карман брюк на тот случай, если проснусь в темноте и надо будет посмотреть на часы. Дремота, однако, не шла; и когда я прервал ход своих размышлений, то с тревогой обнаружил, что подсознательно вслушиваюсь в нечто – нечто такое, что ужасает меня и чему я не могу подобрать названия. Видно, история того инспектора затронула мое воображение гораздо сильнее, чем я думал. Я опять попытался читать, но вскоре убедился, что не воспринимаю прочитанное.
Через какое‑то время мне показалось, что на лестницах и в коридоре раздаются отдельные скрипы, похожие на шаги, – возможно, в отеле появились новые постояльцы. Не слышалось, однако, ни одного голоса, а сам скрип был каким‑то уж очень осторожным. Все это мне не понравилось, и я засомневался: стоит ли вообще ложиться спать? Город населен довольно странными людьми, и здесь уже несколько раз пропадали приезжие. Не одна ли это из тех гостиниц, где путешественников лишают жизни из‑за кошелька? Правда, я не выглядел богачом. А может, городские жители действительно так ненавидят любопытствующих визитеров? Не мой ли слишком пристальный осмотр достопримечательностей с поминутным заглядыванием в карту возбудил столь недружелюбное внимание? Или я просто слишком перенервничал, если позволяю случайным скрипам ввергнуть себя в подобного рода размышления. Как бы то ни было, я пожалел, что не имею при себе оружия.
Наконец, испытывая усталость, в которой, однако, не было и намека на сонливость, я запер дверь на ключ, закрыл задвижку, выключил свет и как был – в пиджаке, воротничке и ботинках – бросился на жесткое неровное ложе. Любой слабый ночной шорох в темноте казался преувеличенным, и меня захлестнуло течение вдвойне неприятных мыслей. Я уже корил себя, что погасил свет, однако слишком устал, чтобы подниматься и снова включать его. Затем, после долгой, порождающей страх паузы и возобновившегося поскрипывания на лестнице и в коридоре, прозвучал этот тихий звук, в происхождении которого невозможно было ошибиться, – звук, явившийся пагубным подтверждением всех моих мрачных предчувствий. Ни малейшей тени сомнения, к замку моей двери – осторожно, воровато, неуверенно – примерялись ключом.
Уловив этот сигнал опасности, я, как ни странно, почувствовал себя гораздо спокойнее по сравнению с предыдущими неопределенными страхами. Хоть и без веских причин, но я заранее был начеку, и в ситуации реальной угрозы, чем бы она ни обернулась, это стало моим преимуществом. Тем не менее переход от смутных предположений к тревожной реальности был шокирующим. Теперь выяснилось, что происходящее – не плод моего воображения. Зловещая угроза стала единственным, о чем я мог думать, и я замер в полной неподвижности, ожидая следующих действий незваного гостя.
После первой попытки осторожный скребущий звук прекратился, и я услышал, как кто‑то вошел в номер севернее моего, отперев его ключом и затем тихонько попробовав смежную дверь. Задвижка с моей стороны была закрыта, и я услышал скрип пола, когда крадущийся покидал номер. Спустя немного времени послышался другой тихий характерный звук, и я понял, что номер южнее моего тоже посетили. Опять осторожная попытка открыть смежную дверь, и опять скрип пола при отступлении. На этот раз шаги удалились по холлу и вниз по лестнице: очевидно, вор понял, что задвижки на дверях в порядке, и оставил свои попытки – по крайней мере, на время.
Быстрота, с которой я приступил к планированию своих дальнейших действий, показывала, что подсознательно я, должно быть, уже давно нащупывал возможные варианты спасения. С самого начала было понятно, что попытки проникновения в номер означали опасность, с которой лучше не встречаться лицом к лицу; поэтому оставалось лишь уносить ноги, и чем быстрее, тем лучше. Мне надо было не мешкая бежать из этого отеля какими угодно путями, но только не по коридору и не по лестнице.
Бесшумно поднявшись, я зажег, фонарик и щелкнул выключателем над кроватью, намереваясь отобрать и распихать по карманам кое‑какие вещи, поскольку саквояж решил бросить. Свет, однако, не зажегся – похоже, электричество было отключено. Очевидно, загадочный заговор против меня осуществлялся с размахом. Пока я стоял в раздумье, все еще держа руку на бесполезном теперь выключателе, до слуха моего донесся приглушенный скрип на нижнем этаже, и мне показалось, что я различаю тихий разговор. Минуту спустя я уже усомнился, что звуки внизу были голосами, ибо хриплые взлаивания и неопределенно‑односложные кваканья мало походили на обычную человеческую речь. Затем я подумал, что именно такие звуки, вероятно, слышал фабричный инспектор, ночуя в этом омерзительном ветхом здании.
Распихав при свете фонарика все необходимое по карманам, я надел шляпу и на цыпочках подошел к окнам, чтобы исследовать возможности спуска. В нарушение штатных правил безопасности, пожарной лестницы на этой стороне отеля не оказалось; окна моего номера выходили во двор, от булыжной мостовой которого меня отделяли еще три этажа. Однако справа и слева к отелю примыкали древние кирпичные постройки; их наклонные кровли подходили вплотную к гостиничной стене, поднимаясь почти до уровня моего четвертого этажа. Чтобы достичь одной из этих крыш, я должен был оказаться в двух номерах от своего – в одном случае севернее, в другом южнее, – и я прикинул мои шансы на подобное перемещение. Не следовало рисковать, появляясь в коридоре, где мои шаги определенно будут услышаны и где трудности с попаданием в нужный мне номер могут оказаться непреодолимыми. Мое продвижение, если оно вообще возможно, должно было происходить через менее прочные внутренние двери между номерами, замки и задвижки которых я мог сорвать, тараня дверь плечом, – в том случае, конечно, если она открывается от меня. Я решил, что это возможно, благодаря рахитичной природе дома и устройству его замков и запоров; но было ясно одно – бесшумно этого сделать не удастся. Вся надежда была на быстроту моих действий: надо было выбраться в окно прежде, чем преследователи разберутся в происходящем и войдут из коридора в ту комнату, из которой я собирался совершить прыжок. Свою наружную дверь я забаррикадировал шкафом, стараясь производить как можно меньше шума при его перемещении.
Я понимал, что мои шансы весьма незначительны, и был готов к любой неожиданности. Даже попадание на соседнюю крышу не гарантировало успеха, ибо нужно было еще спуститься на землю и выбраться из города. Одно благоволило мне – ветхость строительных конструкций и множество слуховых окон, зияющих чернотой на каждой из соседних крыш. Сообразив с помощью карты юного бакалейщика, что наилучшим маршрутом бегства из города будет южное направление, я осмотрел дверь в номер, расположенный южнее. Она открывалась на меня. Открыв задвижку и обнаружив, что с той стороны дверь заперта, я понял, что это препятствие мне не одолеть. Отказавшись от южного направления, я осторожно придвинул к этой двери кровать для сдерживания атаки, которую позже могли предпринять из соседнего номера. Дверь на север открывалась от меня, и, хотя проверка показала, что с другой стороны она заперта на замок или задвижку, я понял: уходить надо через нее. Если удастся достичь кровли корпуса, выходящего другой стороной на Пейн‑стрит, и успешно спуститься на землю, я, вероятно, смогу дворами добраться до Вашингтон‑ или Бэйтс‑стрит – или же выйду на Пейн‑стрит и, повернув на юг, вскоре окажусь на той же Вашингтон‑стрит. В любом случае я должен был попасть на Вашингтон‑стрит и как можно быстрее покинуть район Таун‑сквер. При этом желательно избегать Пейн‑стрит, поскольку пожарное депо там могло быть открыто всю ночь.
Размышляя обо всем этом, я смотрел на простирающееся передо мной неопрятное море разрушенных кровель, залитое светом уже пошедшей на убыль луны. Справа панораму рассекало черное устье реки, зажатое с двух сторон заброшенными фабричными корпусами и железнодорожной станцией. Далее в той стороне тянулись полотно ржавой железной дороги и шоссе на Ровлей, проходившие по плоской болотистой местности с островками кустарника и сухой высокой травы. Слева и немного ближе, на изрезанной рукавами реки пригородной местности, белела в лунном свете узкая дорога на Ипсвич. Единственное, чего я не мог видеть со своей стороны отеля, так это южный маршрут на Аркхем, который был предпочтительнее всех прочих. Пока меня одолевали сомнения и раздумья, неясные шумы внизу уступили место новым и более тяжелым скрипам на лестнице. Дрожащее мерцание света появилось во фрамуге над дверью, а доски коридорного пола застонали под непомерной тяжестью. Послышались неопределенные бормочущие звуки, которые сменил резкий стук в наружную дверь моего номера.
С минуту я простоял, затаив дыхание. Казалось, прошла вечность, и как‑то вдруг и сразу тошнотворная рыбья вонь проникла в атмосферу моего номера. Затем стук повторился еще громче и настойчивее. Я понял, что время действий настало, и, открыв задвижку северной внутренней двери, приготовился ее протаранить. Стук усилился, и я надеялся, что этот грохот перекроет шум от моих действий. Начав приступ, я наносил левым плечом все новые и новые удары в дверную филенку, не чувствуя боли. Дверь сопротивлялась упорнее, чем я ожидал, но и я не сдавался. А шум возле внешней двери все нарастал.
Наконец дверь поддалась, но с таким треском, что я понял: неприятель мог это слышать. Тотчас стук снаружи перерос в безумный грохот, а в холле возле дверей номеров по обе стороны от моего зловеще загремели ключи. Ворвавшись в только что открытый смежный номер, я успел, прежде чем замок внешней двери отперли, закрыть ее на задвижку; но, едва сделав это, услышал, что к наружной двери следующего номера – того, из чьих окон я надеялся спрыгнуть на нижнюю кровлю, – тоже примерялись ключом.
В какой‑то момент я почувствовал полное отчаяние: номер, в котором я находился, уподобился ловушке, ибо его окна не подходили для моей задачи. Волна ужаса окатила меня, когда в луче фонарика я мельком увидел следы, оставленные на пыльном полу незваным гостем, пытавшимся недавно открыть мою дверь из этого номера. Затем с отчаянием обреченного я бросился к двери нужного мне номера, чтобы прорваться туда и запереть задвижку внешней двери, пока ее не открыли из коридора.
Тут мне повезло, ибо намеченная к атаке дверь была не только не заперта, но даже приоткрыта. Войдя в номер, я сразу метнулся к наружной двери и прижал ее коленом и плечом как раз в тот момент, когда она начала отворяться внутрь. Действие это оказалось весьма своевременным, ибо мне удалось захлопнуть дверь и закрыть плотно подогнанную задвижку, потом я сделал это и с дверью, в которую только что вошел. Не успев толком перевести дыхание, я услышал, что удары в две другие двери ослабли, зато началась усиленная возня за той боковой дверью моего номерa, которую я ранее подпер кроватью. Очевидно, большая часть преследователей вошла в южный номер и предприняла массированную фланговую атаку. В тот же миг скрежет ключа в замке донесся от внешней двери северного номера, и я понял, что главная опасность теперь исходит оттуда.
Северная внутренняя дверь была широко открыта, но времени на то, чтобы добраться до отпираемой из коридора двери следующего номера, уже не оставалось. Все, что я мог сделать, это закрыть и запереть на задвижку внутреннюю дверь, так же как и дверь напротив: одну забаррикадировав кроватью, другую комодом, – а к наружной двери перетащить умывальник. Понимая всю ненадежность этих укреплений, я все же надеялся с их помощью выиграть время, чтобы успеть вылезти из окна и спрыгнуть на крышу корпуса, выходящего на Пейн‑стрит. Но даже в этот напряженнейший момент более всего ужасался я не очевидной слабости своих оборонительных сооружений. Самым пугающим было то, что мои преследователи, кроме каких‑то отвратительных пыхтений, хрюканий и приглушенных, со странными интервалами, взлаиваний, за все время не издали ни единого членораздельного звука.
Когда, покончив с передвижкой мебели, я бросился к окнам, из коридора донесся ужасающий топот в сторону номера, находившегося севернее меня, а шум в южном номере стих. Видно, большинство моих преследователей решили сконцентрировать силы против слабой внутренней двери, которую, как они думали, им легче будет выломать. Лунный свет играл внизу, на коньке крыши, и я увидел, что из‑за крутизны ската, на который мне нужно было попасть, прыжок предстоит весьма рискованный.
Оценив ситуацию, я выбрал более южное из двух окон, планируя приземлиться на скате кровли поближе к слуховому окошку. Внутри этого обветшалого кирпичного корпуса тоже могли оказаться преследователи; но я надеялся на удачный спуск, а там, прокравшись затененным двором, я смогу добраться до Вашингтон‑стрит и выскользнуть из города в южном направлении. Стук во внутреннюю дверь северного номера стал теперь просто ужасающим, и я видел, что слабые дверные панели начинают растрескиваться. Осаждавшие, очевидно, принесли какой‑то тяжелый предмет и использовали его как таран. Кровать, однако, пока держалась, так что мой шанс еще не был потерян. Открывая окно, я обратил внимание на тяжелые бархатные портьеры, укрепленные на перекладине с помощью медных колец, а также на большой крюк для ставен, торчавший с внешней стороны. Увидев средство избежать опасного прыжка, я дернул что есть силы и сорвал шторы со всей крепежной арматурой, а затем быстро зацепил пару колец за крюк и перекинул портьеру наружу. Тяжелые складки достигли крыши, примыкающей к стене отеля, а кольца и крюк казались достаточно прочными, чтобы выдержать вес моего тела. Таким вот образом, выбравшись из окна и спустившись по импровизированной веревке на крышу, я навсегда оставил позади кишащее ужасами здание «Гилмэн‑хаус».
Я приземлился на расхлябанный шифер крутой кровли и благополучно достиг черного проема слухового окна, умудрившись при этом не поскользнуться. Взглянув вверх, на покинутое мною окно, я убедился, что в нем все еще темно, тогда как севернее, за полуобвалившимися башнями и кровлями, зловеще светились огни в резиденции Ордена Дагона, а также в бывших баптистской и конгрегационалистской церквях – воспоминание о последней заставило меня содрогнуться. Внизу, во дворе, как будто никого не было, и я понадеялся, что успею сбежать до того, как поднимется общая тревога. Посветив фонариком в слуховое окно, лестницы я не увидел, но там было невысоко, так что я повис на руках и спрыгнул на пыльный пол чердачного помещения, загроможденного ящиками и бочками.
Место выглядело омерзительно, но об этом я уже не задумывался, а быстро взглянул на часы – времени было два часа пополуночи – и при свете фонарика отыскал лестницу. Ступени скрипели, но звук не казался слишком громким, и, миновав захламленный второй этаж, я спустился вниз. Первый этаж был пуст, и лишь эхо отвечало моим шагам. Наконец я увидел в конце холла слабо светящийся прямоугольник дверного проема – выход на Пейн‑стрит. Избрав другой путь, я обнаружил заднюю дверь, тоже открытую, и, мигом преодолев пять каменных ступеней, выбежал на поросшую травой булыжную мостовую двора.
Лунный свет сюда не проникал, но я и без фонарика различал свой путь. Некоторые окна в «Гилмэн‑хаус» были слабо освещены; оттуда едва доносился какой‑то шум. Крадучись я пробрался к той стороне, что выходила на Вашингтон‑стрит, заметил несколько открытых дверей и выбрал ближайшую. Добравшись по темному коридору до противоположного конца здания, я увидел, что дверь на улицу здесь заколочена. Решив проверить другой выход, я на ощупь двинулся назад, в сторону двора, но вскоре, приблизившись к дверному проему, остановился.
Из открытой двери «Гилмэн‑хаус» изливалась огромная толпа, состоявшая из существ очень странных очертаний; фонари качались во мраке, и мерзкие квакающие голоса обменивались восклицаниями, в которых не было ничего похожего на английскую речь. Фигуры двигались неуверенно, и я, к своему облегчению, понял, что они не знают, где меня искать; но сам вид этих тварей и их неуклюжая шаркающая походка вызвали во мне содрогание. Более всего меня потрясло появление одного из этих существ, облаченного в какую‑то хламиду и увенчанного хорошо мне знакомой высокой тиарой. Твари разбрелись по всему двору, и я начал тихо паниковать. Что, если я так и не найду безопасного выхода на улицу? Рыбий запах был столь тошнотворен, что я боялся лишиться чувств. Вернувшись в холл, я оттуда проник в пустое помещение с окнами, плотно закрытыми ставнями, но без оконных переплетов. Посветив фонариком, я увидел, что ставни можно открыть, и уже в следующую минуту выбрался наружу, осторожно притворив их за собой.
Теперь я находился на Вашингтон‑стрит и в данную минуту не видел ни живого существа, ни света, за исключением лунного. Однако в отдалении раздавались звуки хриплых голосов и своеобразного, непохожего на человеческие шаги, топота. Нельзя было терять ни секунды. Я примерно знал направление, а уличные фонари, по счастью, не горели, что лунными ночами не редкость в экономящих на всем провинциальных городишках. С юга исходили какие‑то звуки, но я не изменил намерения бежать в ту сторону. Множество зияющих мраком дверных проемов могли приютить меня на тот случай, если я встречу кого‑то из преследователей.
Прижимаясь к стенам домов, я шел быстро и бесшумно. К тому же, без шляпы и сильно растрепанный после побега, я не должен был привлечь особого внимания какого‑нибудь случайного прохожего. На Бэйтс‑стрит я нырнул в зияющую дыру подъезда и переждал, пока его минуют две неуклюже волочащие ноги фигуры, после чего возобновил движение и скоро достиг места, где Элиот‑стрит наискось пересекала Вашингтон‑ и Саут‑стрит. Я не бывал здесь прежде, но перекресток представлялся весьма опасным, будучи ярко освещен луной. Впрочем, любой окольный путь мог оказаться еще более гибельным. Единственное, что оставалось предпринять, – это открыто пересечь площадь, притворяясь типичным волочащим ноги инсмутским жителем и надеясь, что никого – или хотя бы никого из моих преследователей – здесь не окажется.
Я не знал, каким образом организовано преследование и какова его настоящая цель. Ощущение было такое, что взбаламучен весь город, но я рассудил, что вести о моем бегстве из «Гилмэна» еще не успели распространиться повсеместно. Несомненно одно – мне надо поскорее перейти с Вашингтон‑стрит на какую‑то другую улицу, идущую в южном направлении, ибо здесь эта банда из отеля почти наверняка могла меня выследить. В том старом корпусе остались, должно быть, мои следы, показавшие им, в каком месте я выбрался на улицу.
Площадь на перекрестке озаряла луна; передо мной предстали останки сквера, в центре украшенного клумбой в низкой железной ограде. По счастью, никого вокруг не было, хотя со стороны Таун‑сквер нарастал какой‑то жужжаще‑ревущий звук. Широкая Саут‑стрит шла к побережью слегка наклонно, открывая вид на море; я понадеялся, что никто не вздумает полюбоваться этим видом в то время, когда я буду пересекать ее в свете луны.
Мое продвижение пока шло беспрепятственно; не слышалось никаких новых звуков, говорящих о том, что я обнаружен. Я невольно замедлил шаг и бросил взгляд в конец улицы, на море, великолепное в ярком лунном сиянии. Вдали, за береговой линией, неясно маячили темные очертания Чертова рифа, и, глядя на него, я не мог не вспомнить о всех тех омерзительных легендах, которых наслушался за последние тридцать четыре часа, – легендах, изображающих эту зазубренную скалу как истинные врата в мир непостижимого и бездонного ужаса. Вдруг, совершенно для меня неожиданно, риф оживился прерывистыми вспышками света. Вне всяких сомнений, это были сигнальные огни, пробудившие во мне слепой иррациональный страх. Мышцы мои напряглись в панической жажде бегства, но я оставался недвижим благодаря подсознательной осторожности и какой‑то гипнотической зачарованности. Тут, вдобавок ко всему, на куполе «Гилмэн‑хаус», находящегося севернее, я заметил серию похожих световых вспышек, которые не могли быть ничем иным, как ответным сигналом.
Контролируя свои движения и отчетливо понимая, как хорошо меня отовсюду видно, я возобновил путь, подражая шаткой походке инсмутца, хотя все время, пока открытая Саут‑стрит дозволяла мне видеть море, не сводил глаз с этого адского рифа. Что сие означало – экзотический ритуал, приписываемый молвой Чертову рифу, или же на мрачную скалу сошла команда какого‑то судна? Свернув налево и обогнув разоренный газон, я все еще то и дело оглядывался на полыхающий в призрачном свете летней луны океан с его таинственными вспышками сигнальных огней.
Тогда‑то я и увидел нечто такое, что лишило меня последнего самообладания и обратило в паническое бегство на юг, мимо зияющих мраком дверных проемов и подозрительно глазеющих оконниц этой кошмарно безлюдной улицы. Ибо, всмотревшись пристальнее, я обнаружил, что освещенные луною воды между рифом и берегом далеко не пустынны. Они буквально кишели существами, плывущими в сторону города; и, несмотря на свою отдаленность от моря и страшно взвинченное состояние, я разглядел в плывущих головах и молотящих по воде руках нечто столь чужеродное и ненормальное, что едва ли можно сформулировать и вразумительно пересказать.
Мое паническое бегство пресеклось прежде, чем я успел миновать квартал, ибо впереди слева раздался недвусмысленный шум погони. Я услышал топот, гортанные крики и кашляющий рокот мотора, и все эти звуки доносились с южного конца Федерал‑стрит. Мои планы тотчас переменились, ибо, если южное направление было блокировано, мне следовало найти другой способ выбраться из Инсмута. Нырнув в ближайший дверной проем, я порадовался тому, что успел пройти залитую лунным светом площадь прежде, чем мои преследователи появились на параллельной улице.
Следующая мысль уже не доставила мне такого удовольствия. Если погоня двигалась по соседней улице, это еще не значило, что часть преследователей не пошла в мою сторону. Я не мог это проверить, но все было явно подчинено общему плану, направленному на пресечение моего бегства. Исходить в любом случае следовало из того, что все дороги, ведущие из Инсмута, взяты под контроль, ибо точного моего маршрута они все‑таки не знают. А если это так, то неужели я обречен выбираться из города, минуя все дороги и продвигаясь по заболоченной и изрезанной речными протоками местности? На какой‑то момент у меня закружилась голова – и от полнейшей безнадежности, и от быстро распространявшейся, всепроникающей рыбьей вони. Но тут я вспомнил о заброшенной железнодорожной ветке на Ровлей, поросшая вереском земляная насыпь которой тянулась к северу от разрушенной станции. Похоже, это был единственный шанс: местным жителям вряд ли придет в голову, что беглец, если он не помешанный, изберет наиболее труднопроходимый из всех маршрутов. Я припомнил вид из гостиничного окна и понял, как мне надо продвигаться. Дорога на Ровлей в самом ее начале хорошо просматривалась с высоких мест в городе; но этот участок можно было преодолеть ползком, через заросли кустарника. В любом случае, это был мой единственный шанс на спасение, так что приходилось рискнуть.
Зайдя вглубь здания, я еще раз при свете фонарика сверился с картой‑схемой юного бакалейщика. Первоочередная задача заключалась в том, чтобы достичь старой железной дороги; и я определил, что безопаснее всего двигаться туда через Бэбсон‑стрит, затем на запад, к Лафайет‑стрит, огибая открытые места, вроде той площади, что я пересек ранее. Далее надо было двигаться сначала в северном, потом в западном направлении, зигзагообразно – через Лафайет‑, Бэйтс‑, Адамс‑ и Бэнк‑стрит, – а затем по краю речной теснины выйти к железнодорожной станции, которую я видел из окна. Причина, по которой я решил продвигаться к Бэбсон‑стрит подобным образом, состояла в том, что необходимо было избегать не только открытых мест, но и широких улиц вроде Саут‑стрит.
В соответствии с новым маршрутом я перешел на правую сторону улицы, чтобы кружным путем незаметно прокрасться на Бэбсон‑стрит. Шум на Федерал‑стрит все еще продолжался, и, когда я оглянулся, мне показалось, что возле здания, в котором я только что прятался, мерцает свет. В страхе удалившись от Вашингтон‑стрит и перейдя на тихую рысцу, я надеялся, что не наткнусь на чей‑нибудь слишком внимательный взгляд. На одном из перекрестков Бэбсон‑стрит я встревожился, увидев, что один из домов все еще обитаем, о чем свидетельствовали занавески на окнах; но в окнах этих не было света, и я прошел мимо без приключений. На пересечении Бэбсон‑ и Федерал‑стрит, где мои преследователи вполне могли меня обнаружить, я старался как можно ближе прижиматься к перекошенным стенам и дважды прятался в дверных проемах, стоило только появиться какому‑то подозрительному шуму. Открытое место впереди, обширное и ярко освещенное луной, в мой маршрут не входило, так что не было нужды его пересекать. Во время своей второй остановки я вновь услышал неопределенные звуки и, осторожно выглянув из укрытия, увидел автомобиль, промчавшийся через площадь в сторону Элиот‑стрит, сходившуюся здесь с Бэбсон‑ и Лафайет‑стрит.
Когда я остановился, задохнувшись от рыбьей вони, вновь нахлынувшей после короткой передышки, то увидел целую банду неуклюжих, припадающих к земле существ, толкущихся и с трудом волочащих ноги. Это, скорее всего, была группа, следящая за дорогой на Ипсвич, так как эта трасса являлась продолжением Элиот‑стрит. Двое из тех, кого я мельком увидел, были облачены в широкие мантии, а один увенчан тиарой, бледно сиявшей в лунном свете. Отвращение вызывал не только вид, но и сама походка этого существа – мне показалось, что оно не то чтобы шагало, а как‑то нелепо, по‑лягушачьи подпрыгивало.
Наконец преследователи проволоклись мимо, и я продолжил свой путь, свернув на Лафайет‑стрит и быстро перейдя Элиот‑стрит в страхе, что кто‑нибудь из хвоста нелепой процессии, которая все еще тащилась по тротуару, оглянется. Со стороны Таун‑сквер доносились отдаленные скрипящие и стукающие звуки, но мой очередной рывок обошелся без приключений. Теперь надо было пересечь широкую и залитую лунным светом Саут‑стрит с ее треклятым видом на море. Здесь я буду весь на виду, и отставшие от процессии на Элиот‑стрит могут невзначай обернуться и заметить меня. В последний момент я решил, что лучше замедлиться и пойти, как прежде, изображая обычного инсмутского жителя, приволакивающего ноги.
Когда опять открылся вид на водное пространство – на этот раз справа от меня, – я колебался, стоит ли вообще смотреть в ту сторону. Устоять, однако, я не смог и, старательно шаркая на ту сторону улицы, где было потемнее, искоса бросил взгляд в сторону моря. Никакого судна, против моего ожидания, там не оказалось. Зато я увидел небольшую весельную лодку, плывшую в сторону заброшенного причала и нагруженную чем‑то громоздким, накрытым брезентом. Ее гребцы, хотя и смутно различимые на расстоянии, имели особенно отталкивающий вид. В воде все еще можно было различить нескольких пловцов, в то время как на самом черном рифе я заметил слабое постоянное свечение того же не вполне определимого цвета, что и мигающие сигнальные огни, виденные мной прежде. Впереди, по правую сторону, над разрушенными кровлями неясно вырисовывался высокий купол «Гилмэн‑хаус», но там было совершенно темно. Рыбий запах, рассеянный на какое‑то время милосердным бризом, вновь усиливался.
Я спокойно перешел улицу, поскольку слышал, где находится бормочущая банда, продвигавшаяся по Вашингтон‑стрит с севера. Когда они достигли широкой открытой площади, откуда я впервые бросил взгляд на залитую лунным светом воду, я хорошо разглядел их – нас разделял всего один квартал – и содрогнулся при виде животного уродства их лиц и чего‑то нечеловеческого в вихляющейся походке. Один шел совершенно по‑обезьяньи, длинными руками доставая до земли, в то время как другая фигура – в мантии и тиаре – продвигалась в какой‑то нелепой пританцовывающей манере. Я рассудил, что это та самая партия, которая преследовала меня со двора «Гилмэна», и она была ближе всего к маршруту моего бегства. Когда несколько этих созданий обернулись и посмотрели в мою сторону, я оцепенел от страха, однако ухитрился сохранить шаткую, вихляющуюся походку, которую изображал. До сего дня не знаю, заметили они меня или нет. Если заметили, значит, моя стратегия сработала, обманув их, ибо они прошли перекресток, освещенный луной, не изменяя курса и сопровождая движение гортанно квакающим и тараторящим местным говором.
Стараясь не покидать тени и перейдя на прежнюю рысцу, я двигался мимо покосившихся ветхих домов, безучастно глядевших в ночь. Потом перешел на западный тротуар и, свернув за ближайший угол Бэйтс‑стрит, пробирался по южной стороне, держась ближе к зданиям. Два дома выказывали признаки обитания, в одном из них слабо светились окна нижнего этажа, однако я миновал их беспрепятственно. Свернув на Адамс‑стрит, я почувствовал безмерное облегчение, но тотчас дико перепугался человека, который неожиданно возник в черном дверном проеме и пошел прямо на меня. К счастью, он оказался слишком пьяным, чтобы нести угрозу; так что я благополучно достиг мрачных развалин пакгаузов на Бэнк‑стрит.
Ни одного движения не заметил я на этой мертвой улице, соседствующей с устьем реки, а рокот морских волн полностью заглушал звук моих шагов. До разрушенной станции было еще далеко, а кирпичные громады пакгаузов вокруг меня казались даже более опасными, чем фасады жилых домов. Наконец я увидел сводчатое здание станции – вернее, то, что от него осталось, – и направился к его дальнему концу, откуда начинались пути.
Рельсы были ржавые, но большей частью неповрежденные; почти половина шпал сгнила. Идти или бежать по такой поверхности было весьма затруднительно, но я справился с этим и в целом показал неплохое время. Часть пути рельсы шли вдоль края речной теснины, но вот наконец я приблизился к длинному крытому мосту, нависшему над глубоким ущельем. Мои дальнейшие действия зависели от кондиций этого сооружения: если это в человеческих силах, я перейду по нему; если же нет, придется идти на большой риск, пробираясь по улицам к ближайшему автодорожному мосту.
Похожая на длинный сарай громадина крытого моста призрачно поблескивала в лунном свете; шпалы показались мне достаточно надежными, так что можно было особенно не тревожиться. Войдя в мостовой туннель, я включил фонарик, и меня едва не сбила с ног взметнувшаяся прямо передо мной стая летучих мышей. Примерно на середине моста чернел опасный пролом в шпалах, который поначалу испугал меня, заставив остановиться; но в конце концов я решился на отчаянный прыжок, и он мне удался.
С облегчением увидел я вновь лунный свет и вышел наконец из этого мрачного туннеля. Старые пути наискось пересекали Ривер‑стрит и сразу сворачивали в зону пригорода, куда уже в меньшей степени доходила отвратительная инсмутская рыбья вонь. Густая поросль репейника и вереска мешала идти, цепляясь колючками за одежду, но я тем не менее радовался этим зарослям – ведь в случае опасности они представляли собой надежное укрытие. Я не забывал, что большая часть моего маршрута прекрасно видна с дороги на Ровлей.
Вскоре началась болотистая местность с единственной тропой на низкой травянистой насыпи, где сорняки росли не так густо. Затем возникло нечто вроде острова, возвышавшегося над болотом; рельсовый путь прорезал его в выемке, заросшей кустарником и ежевикой. Я рад был и этому жалкому приюту, ибо здесь шоссе на Ровлей, если верить виду из моего гостиничного окна, подходило к железной дороге почти вплотную. В конце этого участка оно пересекало пути и затем уже удалялось от города на безопасное расстояние; но до тех пор надо было сохранять предельную осторожность. Я благодарил судьбу за то, что сама железная дорога никем не патрулировалась.
Прежде чем ступить на этот участок пути, я еще раз оглянулся, но признаков преследования не обнаружил. Древние шпили и кровли гиблого Инсмута тускло поблескивали и мерцали в магическом желтом свете луны, и я представил, как выглядел город в прежние дни, до своего помрачения. Когда же взгляд вновь обратился к предместьям, что‑то привлекло мое внимание и заставило тотчас замереть на месте.
То, что я увидел – или мне померещилось, что увидел, – южнее, было тревожным намеком на волнообразное движение; намеком, заставившим меня заключить, что огромная толпа выдвигается из города на ровную Ипсвичскую дорогу. На столь большом расстоянии я не мог различить никаких деталей, но меня особенно встревожил сам характер их движения – как‑то уж очень странно колыхалась и слишком ярко блестела под луной эта масса. Доносились и далекие звуки, хотя ветерок дул в другую сторону, – нечто вроде резкого скрипа вперемешку с мычанием, что в целом производило еще более мерзкое впечатление, чем звуки существ, попадавшихся мне прежде.
Множество неприятных предположений пронеслось в моем мозгу. Я вспомнил о тех, чей «инсмутский вид» выражен настолько сильно, что они якобы вынуждены скрываться в каких‑то трущобах, в тайных убежищах близ береговой линии. Еще я подумал о неведомых пловцах, которых видел сегодня у Чертова рифа. Считая с этой огромной толпой, шевелящейся вдали, а также с теми, что гонялись за мной по улицам города, число преследователей показалось мне чрезмерно большим для такого малонаселенного города, как Инсмут. Откуда могла появиться столь плотная колонна, за которой я сейчас наблюдал? Исходила ли она из древних, незримых и перенаселенных трущоб, что кишели нигде не учтенной и невесть откуда взявшейся жизнью? Или в самом деле имелся некий невидимый корабль, доставивший легион неведомых чужеродцев на этот адский риф? Кто они? Почему они здесь? И если целая свора этих тварей рыщет на Ипсвичской дороге, не разрослись ли подобным же образом патрули и на других дорогах?
Я ступил на участок пути, поросший низким кустарником, сквозь который продирался с трудом и вскоре замедлил шаг, ибо окаянный рыбий дух опять быстро заполонил воздух. Ветер ли, внезапно сменив направление, подул на запад, или еще что, но только вонь прорвалась от моря и накрыла город. Кажется, это началось с той минуты, когда с южной стороны, где до того царило безмолвие, донесся жуткий гортанный клич. Появились и другие звуки, хлюпающие и топочущие, и все это вызывало образы самого отвратительного свойства, мешая отслеживать движение колонны, неприятно колышущейся на отдаленной Ипсвичской дороге.
А затем все – и зловоние и звуки – настолько возросло, что я остановился, дрожа от страха и благодаря судьбу за то, что меня в тот момент скрывал откос. Я вспомнил, что именно здесь дорога на Ровлей ближе всего подходит к старой железной дороге, перед тем как уйти на запад. Нечто двигалось и по этой дороге, и мне оставалось только лечь на землю и ждать, пока это нечто не пройдет мимо и не исчезнет в отдалении. Хвала небесам, эти создания не используют для выслеживания псов – хотя, вероятно, это невозможно из‑за вездесущего местного запаха. Лежа на дне песчаной расселины, прикрытой кустарником, я чувствовал себя в относительной безопасности, хотя понимал, что преследователи должны пересечь пути почти возле меня, самое большее – в сотне ярдов. Я видел их, но они меня увидеть не могли, разве что по какой‑нибудь злосчастной случайности.
Я страшился даже украдкой взглянуть в ту сторону. Прямо передо мной было освещенное луной место, где они должны были пройти, и меня посетила мысль, что эта местность будет непоправимо загажена уже самим их присутствием. Может статься, они будут ужаснее всех прочих инсмутских типов – чем‑то таким, что лучше вообще не впускать в свое сознание и память.
Возросшее зловоние подавило меня, а шумы разрастались, становясь вавилонским смешением кваканья, лая и тявканья без малейшего намека на человеческую речь. Действительно ли это голоса моих преследователей? Может, они все же раздобыли собак? Но до сих пор я не видел в Инсмуте никаких домашних животных. Нет, это хлюпанье и топотанье явно принадлежало монстрам – и мне не следовало открывать глаза, пока все эти звуки не минуют меня, удаляясь на запад. Толпа подошла теперь очень близко – воздух осквернился их хриплым ворчанием, а почва сотрясалась от их чужеродно‑ритмичных шагов. Дыхание мое почти пресеклось, и я направил все силы на то, чтобы держать веки опущенными. Я решительно не хотел видеть ничего из того, что проходило мимо, неважно – страшная ли это реальность или всего лишь кошмарная галлюцинация.
Последовавшие вскоре действия властей, вызванные моими неистовыми призывами, подтвердили, что все это чудовищная правда, разве только галлюцинацией был сам этот дряхлый призрачный город с его квазигипнотическими чарами. Сама атмосфера подобных мест обладает уникальными свойствами, а наследие безумной легенды способно потрясти воображение любого человека, оказавшегося среди этих мертвых, отвратительно зловонных улиц с беспорядочной грудой гниющих крыш и обвалившихся колоколен. Быть может, темный морок безумия проник в самое сердце и душу этого злосчастного Инсмута? Кто бы поверил в реальность историй, подобных тем, что рассказывал старый Зейдок Аллен? Правительственные агенты беднягу Зейдока нигде не нашли и не смогли выяснить, что с ним в конце концов сталось. Где вообще кончается безумие и начинается реальность? Неужели и мои последние, самые жуткие впечатления были всего лишь кошмарной иллюзией?
Но я попытаюсь рассказать, о чем думал той ночью под издевательски желтой луной, наблюдая волнующуюся и пританцовывающую процессию, что шествовала из города по дороге на Ровлей и отчетливо предстала моему взгляду, когда я лежал среди диких зарослей ежевики на заброшенной железнодорожной ветке. Своего намерения не открывать глаз я, конечно, не выполнил. Эта попытка была обречена на неудачу – ибо кто смог бы слепо уткнуться в землю, в то время как чуть не в сотне ярдов от него зловонно шлепал мимо легион квакающих, взлаивающих существ неведомого происхождения?
Я полагал, что готов к худшему, и эта готовность неудивительна, принимая во внимание то, что я видел до этого. Прежние мои преследователи были отвратительно ненормальны – так мог ли я особенно удивляться, встретившись лицом к лицу с еще более отвратительной ненормальностью, глядя на тварей, в которых вообще нет ни малейшей примеси нормального? Я не открывал глаз до тех пор, пока хриплые крики не стали громче, исходя из того места, что было прямо передо мной. В тот момент я понял, что большая их часть должна быть хорошо видна там, где шоссе пересекается с путями, – и я не мог больше сдержать любопытства, какое бы ужасное зрелище ни явилось под желтой луной моему взору.
Это было концом, концом всего, в чем убеждала меня прежде жизнь на поверхности этой земли, утратой душевного равновесия и веры в целостность природы и человеческого разума. Ничего подобного я не мог и вообразить, даже поверь я безумной сказке старого Зейдока в самом буквальном смысле. Ничто не сравнится с дьявольской реальностью, которую я видел – или верил, что вижу. Хочу предупредить: вряд ли в описании мне удастся передать весь ужас этого зрелища. Возможно ли, чтобы наша планета действительно расплодила подобных тварей; что человеческие глаза действительно, как объективную реальность, видели то, что человек до сих пор знал только по древним легендам и порождениям лихорадочных фантазий?
И однако я видел их несметный поток – хлюпающий, топочущий, квакающий, блеющий, – не по‑человечески волнообразно двигавшийся сквозь призрачный лунный свет в гротесковой, зловещей сарабанде[7] фантастического кошмара. Иные были в высоких тиарах из того же безымянного белесовато‑золотого металла… Иные весьма странно одеты… А один, который возглавлял процессию, был в отвратительно бугрящемся на нем черном пиджаке, полосатых брюках и человеческой фетровой шляпе, нахлобученной на нечто, заменявшее ему голову…
Помнится, в их раскраске доминировал зеленовато‑серый цвет, исключая лишь белые животы. В большинстве своем они лоснились и казались скользкими, но гребни их спин покрывала чешуя. В очертаниях тел явно присутствовало нечто антропоидное, в то время как головы были рыбьими, с громадными, выпуклыми, немигающими глазами. По сторонам шей у них пульсировали жабры, а длинные лапы имели перепонки. Они двигались по‑всякому – иногда на двух ногах, иногда на четырех, и я мог радоваться уже хотя бы тому, что у них не более четырех конечностей. Их квакающие, взлаивающие голоса издавали нечто похожее на артикулированную речь, в которой содержались все мрачно‑выразительные оттенки, которых так недоставало пучеглазым лицам.
Но при всей их чудовищности они не казались мне чем‑то совсем уж незнакомым. Я слишком хорошо знал, что они собой представляют, – ибо разве утратило свежесть воспоминание о тиаре, виденной мною в Ньюберипорте? Это были те самые богомерзкие рыбьи лягвы с безымянных узоров – ожившие и чудовищные; и, глядя на них, я понял, какая смутная ассоциация ужаснула меня в том сгорбленном, увенчанном тиарой священнике, которого я мельком заметил в темном проеме церковного полуподвала. Об их количестве можно было только догадываться. Мне казалось, что здесь их неисчислимое множество, – за короткое время я смог разглядеть лишь небольшую часть процессии. Уже в следующую минуту все исчезло благодаря тому, что сознание милосердно покинуло меня, и это был первый обморок в моей жизни.
V
Мелкий дневной дождик – вот что привело меня в чувство среди зарослей кустарника возле железной дороги, и когда я пошатываясь подошел к автомобильной трассе, то не увидел на свежей грязи никаких следов. Рыбья вонь тоже исчезла; к югу мрачно вздымались разрушенные инсмутские кровли и смутно вырисовывались далекие колокольни, но ни одного живого создания во всей этой заброшенной болотистой местности я не заметил. Часы мои все еще шли и показывали час пополудни.
Реальность того, с чем мне довелось соприкоснуться, еще не утвердилась в сознании, лишь в самой глубине которого таилось нечто неопределенно‑отвратительное. Я понимал лишь, что должен бежать от этого зловеще‑помраченного Инсмута. Проверив, насколько мое вымотанное, истощенное тело способно к передвижению, я обнаружил, что, несмотря на слабость, голод, ужас и замешательство, все же могу продолжать путь, и медленно побрел вдоль грязной дороги на Ровлей. Еще до наступления вечера я достиг небольшого селения, где смог подкрепиться и раздобыл кое‑какую приличную одежду. Я сел на ночной поезд до Аркхема и на следующий день долго, горячо и убедительно говорил там с правительственными чиновниками, все сказанное позднее повторив в Бостоне. С основными положениями этих собеседований общественность теперь ознакомлена, и я был бы очень рад, если бы мог, не кривя душой, заявить, что в этой истории не осталось ничего недосказанного. Возможно, мною самим овладевает безумие – величайший ужас… или величайшее диво, – и оно набирает силу.
В ходе остального путешествия я отказался, что легко можно понять, от выполнения большей части предварительно запланированного – от научных, архитектурных и антикварных изысканий, на которые сильно рассчитывал. Я также не решился осмотреть несколько очень странных ювелирных изделий, хранящихся в музее Мискатоникского университета. Но кое‑какую пользу из пребывания в Аркхеме я все же извлек, собрав генеалогические сведения, которыми давно интересовался. Информация эта, правда, далеко не полна и собрана второпях, но, когда у меня будет время детально изучить ее и расшифровать, она еще сослужит свою службу. Куратор местного исторического общества – мистер Э. Лепхэм Пибоди – весьма любезно предложил мне помощь и выказал особый интерес, когда узнал, что я внук Элизы Орни из Аркхема, которая родилась в 1867 году и в семнадцатилетнем возрасте вышла замуж за Джеймса Уильямсона из Огайо.
Оказалось, что мой дядя по материнской линии много лет назад приезжал сюда с теми же, что и у меня, исследовательскими целями и что семейство моей прабабки некогда было предметом местного любопытства. Здесь, как сказал мистер Пибоди, сразу после Гражданской войны происходили бурные дебаты по поводу брака ее отца, Бенджамина Орни, ибо всех несколько озадачило происхождение невесты. Болтали разное; предполагалось, в частности, что невеста – это осиротевшая мисс Марш из Нью‑Гемпшира, кузина Маршей из графства Эссекс, но она воспитывалась во Франции и мало что знала о своем семействе. Опекун хранил капитал – для содержания девушки и ее французской гувернантки – в Бостонском банке; но имени этого опекуна никто из жителей Аркхема не ведал, а в какой‑то момент контакты с ним вообще прекратились, так что гувернантка приняла на себя его роль в силу судебного назначения. Француженка – теперь уже давно покойная – была не слишком общительна, и тут поговаривали, что знала она гораздо больше, чем от нее слышали. Но что сильнее всего озадачивало, так это полное отсутствие каких‑либо официальных записей о родителях молодой женщины – Енохе и Лидии (Месерве) Марш – в родословных старых фамилий Нью‑Гемпшира. Многие предполагали, что девушка – побочная дочь известного Марша; глаза, во всяком случае, у нее были истинно Маршевы. Больше всего люди ломали себе головы над обстоятельствами ее ранней смерти, случившейся при рождении моей бабушки – ее единственного ребенка. Имя Марша вызывало у меня весьма неприятные ассоциации, так что мне не доставила удовольствия новость о принадлежности этого имени к моему собственному родословному древу, равно как и намек мистера Пибоди на то, что и у меня самого глаза настоящего Марша. Однако я поблагодарил его за сведения, которые могли оказаться ценными, после чего снял копии с весьма многочисленных документов, имеющих отношение к семейству Орни.
Из Бостона я отправился домой, в Толидо,[8] а позже провел месяц в Моми, восстанавливая силы после тяжких испытаний, выпавших на мою долю. В сентябре я отбыл в Оберлин заканчивать свое обучение и до следующего июня был занят учебой и другими студенческими делами. О пережитых ужасах мне напоминали только случавшиеся изредка визиты правительственных чиновников в связи с кампанией, которую начали по моим настойчивым призывам и на основании моих свидетельств. Примерно в середине июля – ровно через год после той инсмутской истории – я провел неделю в Кливленде, в семействе покойной матушки, сверяя данные своих генеалогических изысканий с хранящимися здесь записями, преданиями и прочими семейными материалами в надежде создать на основе всего этого некую единую схему.
Особого удовольствия от этих занятий я не получил, ибо атмосфера дома Уильямсонов всегда действовала на меня угнетающе. Здесь существовала какая‑то наследственная болезненность, и матушка, когда я был ребенком, не одобряла моих посещений ее родителей, хотя всегда хорошо принимала своего отца, когда тот приезжал в Толедо. Моя бабушка, рожденная в Аркхеме, казалась странной и даже немного пугала меня; не помню, чтобы я особенно горевал после ее исчезновения. Мне тогда исполнилось восемь; говорили, что после самоубийства ее старшего сына Дугласа, моего дяди, она сильно горевала, а потом исчезла неведомо куда. Дядя застрелился после поездки в Новую Англию – той самой поездки, которая дала повод вспомнить о нем в Аркхемском историческом обществе.
Этот дядя был очень похож на нее, и я всегда его недолюбливал, как и бабушку. Какое‑то пристальное, немигающее выражение их лиц внушало мне подсознательную неприязнь. Моя мать и дядя Уолтер походили не на них, а на своего отца, хотя у моего бедного маленького кузена Лоренса – сына дяди Уолтера – сходство с бабушкой выразилось еще до того, как его состояние потребовало постоянной изоляции в Кантонской лечебнице. Я не видел его четыре года, но дядя как‑то намекнул, что его состояние, как физическое, так и психическое, совсем плохо. Очевидно, на него так страшно подействовала смерть его матери, случившаяся за два года до того. Теперь домашним хозяйством в Кливленде заправляют мой дед и его овдовевший сын Уолтер, но намять былых времен неотступно витает над ними. Я тихо ненавидел это место и старался закончить свои изыскания как можно скорее. Дед завалил меня записями и семейными реликвиями Уильямсонов, однако я больше полагался на дядю Уолтера, который предоставил в мое распоряжение все свои архивы, содержащие письма, вырезки, фамильные вещи, фотографии и миниатюры рода Орни.
Вот тогда‑то, перечитывая письма и рассматривая портреты семейства Орни, я и начал испытывать нечто вроде ужаса перед собственной родословной. Как я уже говорил, моя бабка и дядя Дуглас всегда вызывали во мне какое‑то тревожное чувство. Теперь, спустя годы после их ухода, я пристально всматривался в их портреты со все возрастающим отвращением и неприятием. Я не сразу понял, в чем дело, но постепенно в мое подсознание стало навязчиво вторгаться ужасное сравнение, хотя рассудок упорно отказывался допустить даже малейшие подозрения подобного свойства. Характерное выражение их лиц теперь напоминало мне нечто такое, чего не напоминало прежде, – нечто такое, что способно вогнать в состояние безумной паники, если слишком настойчиво об этом думать.
Но самый страшный удар я получил, когда дядя решил показать мне драгоценности семейства Орни, хранящиеся в банковском сейфе в деловой части города. Среди них были действительно весьма изящные вещицы, но одну коробку с необычными старинными украшениями, оставшимися от моей таинственной прапрабабки, дяде явно не хотелось показывать. Он сказал, что они слишком вычурны и испещрены узорами, вызывающими чуть ли не отвращение, и, насколько он помнил, никто никогда не показывался в них на публике, хотя моя бабушка иногда с удовольствием их разглядывала. Семейные легенды приписывали им темное прошлое, а французская гувернантка моей прапрабабки говаривала, что их не следует носить в Новой Англии, хотя в Европе, возможно, появляться в них вполне безопасно.
Медленно и неохотно распаковывая предметы, дядя призывал меня не слишком изумляться нелепости и нарочитой уродливости орнамента. Художники и археологи, осмотрев эти изделия, признали их сработанными с превосходным мастерством, однако никто из них так и не смог точно определить материал, из которого они изготовлены, равно как и причислить их к какому‑то определенному направлению или стилю искусства. Там было два браслета, тиара и род пекторали,[9] причем рельеф на последней изображал фигуры почти непереносимой вычурности.
Во время подготовки к этому показу я не давал воли эмоциям; но лицо, видно, выдавало мой все возрастающий страх. Дядя что‑то заметил и, перестав разворачивать свои экспонаты, всмотрелся в мое лицо. Я жестом просил его продолжать, что он и сделал все так же неохотно. Когда первая вещь – тиара – появилась из упаковки, он ожидал моей реакции, но вряд ли мог предвидеть, как я отреагирую на самом деле. Да и для меня самого это было неожиданно, ибо я думал, что достаточно предуведомлен о том, какое именно ювелирное изделие предстанет перед моим взором. Последовало мое безмолвное падение в обморок, точно так же, как это случилось за год до того, на заросшем ежевикой участке железной дороги.
Жизнь моя с этого дня погрузилась в кошмар тяжких размышлений и мрачных предчувствий, ибо я не знал, сколько во всем этом безобразной правды и сколько – безумия. Происхождение моей прапрабабки Марш покрыто мраком, а муж ее жил в Аркхеме… И не говорил ли старый Зейдок, что дочь Оубеда Марша от уродливой второй жены была обманным путем выдана замуж за жителя Аркхема? И что там бормотал дряхлый пьяница о схожести моих глаз с глазами капитана Оубеда? Куратор в Аркхеме тоже намекал, что у меня глаза настоящего Марша. Неужели Оубед Марш – мой прапрапрадед? Кем – или чем – в таком случае была моя прапрапрабабка? Но, быть может, это всего лишь невероятное, безумное совпадение? Эти украшения из светлого золота отец моей прапрабабки, кем бы он ни был, вполне мог купить у какого‑нибудь инсмутского матроса. И пучеглазый вид бабушки и дяди‑самоубийцы, должно быть, чистая фантазия с моей стороны – чистая фантазия, порожденная инсмутским мороком, который окрасил мое воображение в столь мрачные тона. Но почему дядя наложил на себя руки сразу после поездки в Новую Англию, где он изучал свою родословную?
Более двух лет я с переменным успехом гнал от себя подобные мысли. Отец устроил меня в страховую контору, и я с головой погрузился в работу. Однако зимой 1930/31 года меня стали посещать эти сны. Поначалу они приходили редко и подкрадывались исподволь, но по прошествии нескольких недель участились, становясь все живее и ярче. Огромные подводные пространства открывались передо мной, и я блуждал в титанических затонувших галереях и лабиринтах покрытых водорослями циклопических стен, где лишь экзотические рыбы были моими спутниками. Затем в снах стали являться другие создания, наполняя меня в момент пробуждения неописуемым ужасом. Однако сами сновидения не казались мне ужасными – я был одним из них, носил их нечеловеческие одеяния, следовал их обычаям и вместе с ними совершал чудовищные ритуалы в храмах на океанском дне.
Я видел там больше, чем мог потом вспомнить, но даже того, что вспоминалось мне каждое утро, было бы достаточно, чтобы прослыть сумасшедшим или гением, если бы я когда‑нибудь осмелился описать это. Казалось, какие‑то властные силы постепенно перетаскивали меня из нормального, привычного мира в неведомую чужеродную пучину, и этот процесс отражался на мне самым тяжким образом. Мое здоровье и внешность постоянно ухудшались, так что в конце концов я вынужден был смириться с жизнью инвалида и затворника. Какой‑то необычный нервный недуг овладевал мною, и временами я стал замечать, что не способен закрыть глаза. Потому‑то и начал я с возрастающей тревогой всматриваться в зеркало. Наблюдать медленное разрушительное действие болезни всегда неприятно, а в моем случае это было отягощено соображениями иного порядка. Отец также, казалось, что‑то заметил, ибо стал поглядывать на меня с любопытством и почти испуганно. Что со мной происходило? Неужели я обретал сходство со своей бабушкой и дядей Дугласом?
В одну из ночей мне приснился жуткий сон, в котором я встретился в морских глубинах с моей бабушкой. Жила она в фосфоресцирующем дворце со множеством террас, с садами странных чешуйчатых кораллов и напоминающих ветвистые деревья водорослей, и приветствовала меня с сердечностью, таившей в себе нечто сардоническое. Она изменилась – как меняются все, уйдя в подводный мир, – и сказала мне, что никогда не умирала. Нет, просто она ушла после гибели сына, который, узнав обо всем, изменил царству, чьи чудеса – ожидавшие и его – он презрительно отверг выстрелом пистолета. Это царство предопределено и мне, и я не должен избегать этого пути. Я никогда не умру, но для этого мне придется жить с теми, кто жил в начале времен, еще до того, как человек заселил землю.
Я встретил также ту, что была ее бабушкой. Ибо восемь тысяч лет Рхт’тхиа‑л’ий прожила в У’ха‑нтхлей, и туда же вернулась она после смерти Оубеда Марша. У’ха‑нтхлей не был разрушен, когда люди верхней земли принесли в море смерть. Поврежден – да, но не разрушен. Морских Существ вообще невозможно истребить, хотя древняя магия забытых Прежних Существ способна их остановить и обуздать. До поры они будут жить тихо и скрытно; но в некий день они вновь поднимутся, чтобы воздать должное Великому Ктулху и принести жертвы, ему потребные. На сей раз они выберут своей целью город покрупнее Инсмута. Тогда они уже были готовы распространиться и переместили наверх все то, что должно было помочь им в этом, но теперь им придется ждать следующего раза. Я же, по чьей вине люди верхней земли принесли в море смерть, должен буду покаяться, но наказание не будет слишком тяжелым. В этом сновидении я впервые увидел шоггота – зрелище, заставившее меня проснуться с безумным криком. А зеркало этим утром сказало мне, что я окончательно обрел «инсмутский вид».
Пока что я не застрелился, как сделал мой дядя Дуглас. Пистолет, правда, купил и почти решился на этот шаг, но меня удержали от него некоторые сновидения. Время крайних степеней ужаса миновало, и вместо страха перед неизведанными морскими глубинами я начал испытывать головокружительное влечение к ним. Я совершал во сне удивительные вещи и, пробуждаясь, вспоминал эти сновидения уже не со страхом, а с чем‑то вроде восторга. Не думаю, что мне надо ждать полной перемены, как ее ожидало большинство. Если я сделаю так, отец, вероятно, упрячет меня в лечебницу, как это сделали с моим бедным маленьким кузеном. Изумительные и неслыханные роскошества ожидают меня внизу, и очень скоро я их увижу. Йа‑Р’лайх! Ктулху фхтагн! Йа! Йа! Нет, я не застрелюсь – и ничто не заставит меня застрелиться!
Я придумаю, как мне вытащить своего кузена из сумасшедшего дома в Кантоне, и мы вместе отправимся в дивно‑помраченный Инсмут. Мы поплывем к темнеющему в океане рифу и сквозь черные пучины уйдем вниз, к циклопическому и многоколонному У’ха‑нтхлей, в это пристанище Морских Существ, где мы будем жить вечно среди великих красот и чудес.
Написано в 1931 году